Да, вскоре вслед за концертом, настигая друг друга, пришли: и Сюита для двух роялей, и Кантата на текст некрасовского «Зеленого шума», и, наконец, изумительная Виолончельная соната. Но все это было еще впереди.
Пока он жил в непрестанной тревоге. Ему казалось, что он не вправе засиживаться на месте, должен двигаться, искать.
Еще в апреле, до приезда в Ялту театра, созрел молниеносный план поездки за границу. Путешествие было задумано «на широкую ногу» — пароходом через Константинополь, Пирей и Афины в Геную.
На эту тему он разговорился с Чеховым. Антон Павлович посмотрел на него, что-то обдумывая. Потом сказал:
— А знаете, я, пожалуй, поеду с вами.
В мае Чехова стало лихорадить. А другой кандидат в попутчики, Федор Шаляпин, отказался едва ли не в день отъезда из-за болезни ребят.
Путь на Стамбул преградил чумной карантин. И почти неожиданно для себя Рахманинов очутился в одиночестве неподалеку от Генуи на Адриатическом взморье.
В безветренном воздухе висел обморочный зной. Только под вечер Рахманинов опускался к морю. Волны катились вереницами на плоский берег широкой лагуны. В их безостановочном шуме и движении была какая-то не сразу различимая полифоническая закономерность. Они бежали с неодинаковой скоростью и силой, настигали, перегоняя одна другую, вскипая на мокром песке снежной пеной. Как и в Ялте, над берегом летали чайки. Но кричали они как-то «не по-нашему».
Незадолго до отъезда в Италию в Москве он встретил на Моховой Веру Дмитриевну Толбузину. В первую минуту оба немного растерялись. Он поднес ее руку к губам. На пальце сквозь тонкую кружевную перчатку блеснуло золотое колечко. Слабая краска выступила на ее щеках. Вся она как-то посветлела: и волосы и даже глаза. Сквозь их бирюзовую дымку он не мог разглядеть, что у нее на душе. Она показалась очень спокойной, только поминутно отворачивала от ветра лицо. Под серой шляпкой трепетала тонкая золотая прядь. Говорили сбивчиво обо всем и ни о чем. Расстались, тая про себя свои чувства.
Но здесь, в одиночестве, на далеком чужом берегу, он с непонятным упорством тревожил память о недавней встрече, бередя глубоко скрытую боль.
В начале июля он вернулся в «Красненькое». Концерт начался с финала. Наконец-то прорвав плотину, могучая, полноводная река понесла его к иным берегам. К исходу лета десятки листов нотной бумаги покрылись бисерно-мелким кружевом неразборчивых точек, крючков и закавычек.
Владевшее Сергеем лихорадочное возбуждение непроизвольно передавалось его близким. Больше всех кипятился Александр Ильич Зилоти. Он безотчетно верил в Сережин концерт, ждал его и буквально замучил окружающих. В начале августа по его настояниям в «Красненькое» поехала Наташа.
Долгое время попытки что-то выведать у автора были тщетными. Лишь зимой 1900 года Зилоти настоял на своем. Две части концерта были исполнены на симфоническом вечере в Москве второго декабря.
Однако концерт все же был не окончен, или, вернее, не начат. А каково будет это начало, никто не знал и меньше всех сам автор.
Все эти месяцы Рахманинова продолжало лихорадить. Впрочем, его ли одного! Многим казалось в ту пору, что лихорадило всю Москву, всю Россию, весь мир… Девятнадцатый век, подаривший людям неисчислимые сокровища, шел к закату. Но сделал ли он людей счастливее?.. Едва ли!
Тяжелые тучи застилали горизонт. Здесь и там пылали и тлели очаги пожарищ — в Трансваале, в Китае, в Малой Азии, на Балканах… Картина мира дала одному французскому журналисту повод для довольно мрачной шутки. Он сравнил последнее десятилетие уходящего века с непомерно затянувшимся балом. «…Все устали. Танцевать больше не могут и с досады начинают выделывать эксцентрические скачки и сальто-мортале…»
Неспокойно стало в Москве. Ветер, словно шаль
ной пес, кидался из-за угла, сбивал шапки с прохожих, сыпал колючим снегом в глаза, ломился в окна и двери, без толку бил по ночам в колокола. Из подворотен и закоулков ползли неясные и нередко вздорные слухи. Пьяные драки на Хитровом и на Трубе выливались порой во что-то совсем иное, давно не виданное. Всюду, где собиралась толпа, шныряли сыщики, нервически к месту и не к месту свистали городовые. На фабричных дворах чернели молчаливые толпы мастеровых.
В самой гуще знакомой мелкой обыденщины в душах подымалось то «великое томление, ищущее выхода», о котором писал Станиславский.
Снова, как пять лет тому, загудели университетские коридоры. Сходка второго февраля 1901 года превзошла все бывшие до сих пор. Будто бы и впрямь на Россию надвигалась та «громада», приближение которой расслышало чуткое ухо доктора Чехова.
Часто Рахманинову в те дни мерещился в сумерках знакомый глуховатый голос, покашливанье. Однажды еще в мае не то в шутку, не то всерьез Чехов предложил Сергею написать оперу на сюжет «Черного монаха». Сергей так и не понял, зачем это было сказано, и долго в тот вечер не мог уснуть.
Недавно от Станиславского он узнал, что еще в декабре умирающий от грудной жабы Левитан ездил в Ялту через Байдары проститься со старым другом. После его отъезда в нише камина в чеховском кабинете осталась картина, написанная маслом за два часа: «Лунная ночь. Стога».
Теперь Антон Павлович снова один.
«Одинокому везде пустыня!» Эти слова Сергей однажды машинально прочитал на печатке, лежавшей у Чехова на столе в Аутке. Он слышал от моряков, что поздним вечером при подходе к Ялте в бинокль можно увидеть свет зеленой лампы ц окошке чеховского кабинета. Он глядит в темноту на далеком краю русской земли. Но светит не одним морякам, но любому из нас, в ком поколеблены мужество и вера в человека.
Еще в первые месяцы жизни в Ялте Чехов писал сестре из недостроенной дачи:
«В Ялте тоже воют собаки, гудят самовары и трубы в печах… но как бы ни вели себя собаки и самовары, все равно после лета должна быть зима, после молодости старость, за счастьем — несчастье, и наоборот; человек не может всю жизнь быть здоров и весел, его всегда ожидают потери, он не может уберечься от смерти… Надо только по мере сил исполнять свой долг — и больше ничего».
Однажды у Гольденвейзера после просмотра сюиты Рахманинов вышел в прихожую и вынул из кармана пальто сверток нотной бумаги.
— Я написал наконец первую часть концерта, — сказал он.
Гольденвейзер был захвачен поражающей красотой музыки и уговорил Рахманинова повторить сыгранное в тот же вечер при собравшихся у него музыкантах. Но последние приняли первую часть концерта весьма сдержанно.
Концерт был окончен весной и исполнен осенью 1901 года. Но ни шумный успех, ни похвалы печати не могли до конца убедить автора в том, что лед душевного оцепенения, наконец, треснул, раздался вширь, что дорога в будущее, к еще небывалым высотам для него открыта. Всего за несколько дней до премьеры он весь был во власти сомнений. В письме к Никита Морозову от 22 октября слышны нотки неподдельного отчаяния.
И прошло еще полгода без малого, прежде чем он уверовал, наконец, в свою судьбу, в свое воскресение. Тогда вслед за до-минорным концертом зазвучали его младшие сестры — Виолончельная соната и кантата «Весна».