Против крыльца гость загляделся на гиацинты. Их нежный, немного кладбищенский запах был слышен еще за оградой. Залаяла желтая низенькая кривоногая собачонка. Он уже знал, что ее зовут Каштанкой.
На крылечко вышла, улыбаясь, Мария Павловна и увела его в дом. В столовой предвечернее солнце косо освещало нижний угол знакомой картины Николая Чехова «Швея». Слева он увидел новое пианино. Дотемна засиделись на веранде.
Рахманинов рассказывал вое, что знал про Москву, про театр, про «художников». Незадолго до отъезда он слышал, что театр едет в Ялту, везет Чехову «Чайку» и «Дядю Ваню». Порой умолкали оба. Тогда было слышно, как тикают «ходики» в комнате Евгении Яковлевны. На горах клубились тучи. Вдруг невидимый месяц посеребрил белеющий на гребне снежок. Антон Павлович не сводил с него глаз.
Выйдя на крыльцо проводить гостя, он сказал:
— Приходите же завтра!.. Вы знаете, здесь Калинников с женой. Зайдите-ка к ним. — И, помолчав, добавил: — Это нужно!
Почему «нужно», Рахманинов понял на другой день.
Он пошел и был до глубины души потрясен тем, что увидел. Тут болезнь уже, очевидно, шла к роковому исходу. Горячая рука с невыразимой благодарностью сжимала его пальцы. Страшным казалось землисто-желтое, обросшее редкой щетинистой бородой лицо и глаза, светло-голубые, измученные, сияющие и жаждущие жить.
У жены Калинникова, Софьи Николаевны, глаза были черные. Они спрашивали и говорили. Все было в них: упорство, вера и отчаяние. Сама же она была молчалива, только застенчиво улыбалась и, провожая гостя, благодарила за игру. Подобной они с Василием Сергеевичем давно уже не слышали.
В тот же вечер Рахманинов написал Юргенсону. И вскоре ему удалось продвинуть в печать симфонии и романсы Калинникова, которые автор, отчаявшись, хотел уже отдать даром.
Только раз Антон Павлович зашел на дачу Ливен. Говорили возле рояля. Рахманинов много играл гостю на «Блютнере», который и правда был необыкновенно хорош. Чехов следил за движениями длинных пальцев музыканта. В глазах мелькало не то удивление, не то усилие что-то припомнить. Он ничего не сказал. Лишь на прощание удержал его руку в своей, И даже простившись, они еще долго бродили по набережной. Солнце садилось за гребнем Ай-Петри. Море оделось в гладь и молочную бирюзу. На горизонте темнели паруса турецких фелюг. В разговоре Антон Павлович упомянул, что в Гаспре скоро ждут Толстого.
Тут неожиданно для себя Рахманинов, волнуясь, рассказал обо всем, что случилось в Хамовниках. Чехов искоса, чуть лукаво глянул на собеседника, постучал тростью о камешек и кивнул головой.
— Наверно, в этот день он страдал от желудочных колик, — серьезно сказал он, — и потому не в состоянии был работать. В такие дни он обычно склонен говорить глупости. Не стоит обращать на это внимания.
Но вот однажды, в неурочный час, в море басовито загудел севастопольский пароход. И все, кто только мог ходить, кинулись на набережную. С этой минуты на десяток с лишком дней жизнь вышла из берегов. В Ялту приехал на гастроли Московский Художественный театр.
В сыроватом, не топленном всю зиму городском театре зазвонил ручной колокольчик. Было холодно, дуло из окон, но пахло морем и цветами.
Помимо воли Рахманинов был увлечен людским водоворотом. Он вглядывался в лица, столь не схожие между собой. Его покоряла их неукротимая молодость, их вера в то, что они делают и несут людям.
Глубже всего затронул Рахманинова спектакль «Дядя Ваня». Каждая строчка, каждый «такт» этой пьесы были для него до предела насыщены музыкой. Как все ново у них, неожиданно и вместе с тем просто!..
Каждый день на даче в Аутке в саду завтракала едва ли не вся труппа. Под старой ветвистой чинарой качались подаренные Чехову качели из «Дяди Вани». Вечерами теплый ветер с горных лугов колыхал пламя свечей и пахучие грозди глициний. Внизу шумело море. И небо было в алмазах.
Как на праздник, понаехали писатели Куприн, Станюкович, Мамин-Сибиряк, Бунин. Впервые в эти дни Рахманинов встретился с Горьким. Его поразила высокая фигура в подпоясанной ремешком белой косоворотке, брошенный на сутулые плечи чекмень, растрепанные, свисающие на рот усы и удивительные зоркие глаза степного сокола.
Накануне отъезда «художников» город устроил в честь театра и писателей торжественный ужин на террасе гостиницы «Россия».
Рядом с Рахманиновым оказался Иван Алексеевич Бунин. Из всех, кого Сергей Васильевич встречал на даче в Аутке, пожалуй, меньше других ему нравился именно Бунин. Антон Павлович называл его почему- то «депутатом Букишоном». Отточенное остроумие, явно ощутимый для малознакомых холодок и это подчеркнутое щегольство в одежде — все это при первой встрече мало располагало. Но за ужином, обильно уснащенным пенистыми струями «Абрау-Дюрсо», они незаметно разговорились. И, к своему удивлению, Рахманинов разглядел в этом маленьком щеголе с остроконечной бородкой совсем другого человека. Оба они были молоды и с полуслова понимали друг друга.
Речь зашла о падении прозы и поэзии на пороге нового столетия.
На веранде, занавешенной полосатыми шторами, было душно. Они вышли сперва на нижнюю террасу, потом спустились во двор гостиницы и, увлеченные разговором, ушли далеко на мол, где не было ни души и лишь тускло светили фонари. Сели на свернутый, пропахнувший дегтем корабельный канат, дышали той свежестью, которая присуща одной только черноморской воде.
Они говорили все горячее и радостнее о том чудесном, что вспомнилось из Пушкина, Лермонтова, Тютчева, Фета, Майкова. Тут Рахманинов взволнованно, переводя дыхание, стал читать стихи Майкова, найденные в эти дни на даче Ливен.
В этих строчках был новый мир, открывшийся ему после долгого блуждания в темноте. Это был зов. И он знал, что теперь ждать остается уже совсем недолго.
Вспоминая позднее эту пору своей жизни, Рахманинов начал понимать, что страшные для него, как для художника, годы неподвижности и молчания не пропали даром. Под гнетом неверия и отчаяния зрели новые силы.
Не случайно из прошлого, «с того берега», долетали до него в дни ожидания интонации романса «Весенние воды», написанного почти в канун катастрофы: