губой забелел, обозначаясь.
— Я должна это тебе сказать, — сказала она, печалясь и блестя глазами. — Летом я была в Сочи. Он старше меня, у него семья. У нас было все. — Она смотрела прямо и отважно, и глаза стали сразу сухими. Я никогда не целовал её. «Я никогда уже не поцелую её», — понял я и притянул к себе за руку, и поцеловал в мягкую щёку — Можно я тебя провожу? — сказал я, не понимая, когда все придумал и решил.
— Я тебя провожу, — сказал я ей.
Она не понимала ничего. Кругленькие ее щеки пылали жарко, ей нужны были объяснения, она решилась рвать свою душу, и она не могла ничего понять, не могла и не решалась понять, что же значит этот «наш» поцелуй. Она решилась, решилась… и это было совершенно непонятно… Совершенно. Она все поглядывала на меня, когда я подавал ей пальто внизу, в раздевалке, и потом на Невском взглядывала, что-то проверяя для себя, начала было опять вспоминать свой Кавказ, но я перевел разговор сразу на Вайду, фильм которого уже три дня шел в «Титане». Его показывали только днем, словно фильм этот был детским, показывали только в один сеанс, и назывался он: «Все на продажу». Фильм показался мне ужасным тогда, циничным, что ли. Он был «сделан», как была «сделана» булгаковская пьеса о Пушкине. Сам Пушкин «появлялся» в ней только один раз, в самом начале первого действия. Его пронесли вдоль задника на носилках, пронесли уже после дуэли, а все остальное было в разговорах вокруг дуэли и в ожидании неминуемой его смерти. Поразительна была сестра Натальи Николаевны Пушкиной, Александра Николаевна. Она любила Пушкина, любила так, как самой Наталье Николаевне любить бы гения нашего надо, ведь была бы судьба его иной, не было бы этой нелепой, никому не нужной смерти, не было бы этой горечи по утрате; но будь иная у него судьба, стал ли бы он чем-то большим, чем автор прекрасной поэмы о Руслане с Людмилой, — думал я тогда, все же сожалея о горькой его судьбе… Фильм Вайды закручен на истории исчезновения Сбигнева Цибульского. Сбигнев не появился на съемках фильма, труппа возмущается, разговоры идут вокруг его, как сказали бы теперь, «звездности», но не это главное, главное, что люди сразу начинают примерять на себя его «одежды» и считать свою выгоду от этого проступка Цибульского. Интересно и то, что все действующие персонажи фильма — это актёры, которые играют самих себя. И Даниэль Ольхбрыхский уже примеряет на себя «мантию» первого актера Польши. Неизвестно, откуда появляется слух о том, что Цибульский погиб под поездом, возвращаясь от любовницы ночью в Варшаву, и это дает новый виток надежд, но и потерь… Слух исследуется, находится девочка, ей лет четырнадцать; от этой девочки так неудачно спешил актер, и она вдруг понимает, что вошла уже в историю, что она — та, от которой — последней — ушел великий актер, и это уже другое положение, другой статус. Продается все. Обнажено. И Вайда не скрывает, что и он продавец, он делает деньги на смерти своего актера, исследуя и себя, делая и себя объектом своего исследования, и даже больше: он вроде даже любуется смелостью и наглостью своего «хода»… Он продаёт. Все, даже смерть, идет на продажу. Это было цинично, и душа возмущалась, не желая принять такую жестокую историю, но Вайда никогда не врал, только его правда была жестокой. Как и в «Пепле и алмазе». Но чувство было, словно какашек накушался, словно в замочную скважину насмотрелся — извращенец. А эта пигалица с куриными мозгами уже пищала что-то. Да, она уже что-то там пищала, что-то вещала, дура… набитая… Я говорил это и видел, что Галя уже не волнуется, уже успокоилась, хотя и не слышит, а только слушает меня. Мы свернули на Маяковского, и у подъезда все поглядывала она то на окна свои на втором этаже, то на меня, словно ждала чего ещё, словно думая и решая, но вроде не решила ничего, и мы расстались. Я думал о том, что все кончилось очень даже хорошо, потому что мне всегда нужно было придумывать темы для разговоров с ней, потому что у неё была жизнь своя, совсем не похожая на мою, и у неё были свои темы, совершенно неинтересные мне, и еще с ней нельзя было погружаться в себя, с ней нельзя было просто молчать, нужно было говорить, и иногда это было просто мучительно. Но, может, и ей тоже было мучительно со мной, думаю я сейчас. И неинтересно, думаю я сейчас.
Петр уже ждал меня в «Сайгоне» в большом зале, что вдоль Владимирского. И рядом с ним был Марик; оказалось, что они знакомы, и даже так же часто бродят после по городу, не желая расстаться, настолько интересна тема, начатая у столика. У Марика были короткие ручки, которые ладошками вырастали прямо из плеч — генетический удар по его жизни. Но не по судьбе. Сперва я отводил глаза от его ручек, но Марик был человеком мужественным, относился, казалось, небрежно к своему уродству, и очень скоро меня даже стало интересовать, даже забавлять стало, даже… и я даже наблюдал уже с интересом за тем, как он держит вечный свой портфель в этих своих ручках, как перекладывает его из одной в другую, как пишет тексты…
Я взял у Майи «двойной маленькую без сахара». Я тогда любил густой и горький кофе. Ребята вели, видно, интересный разговор, и я неожиданно понял, что Петр уже хорошо вжился в мою, если можно так выразиться, теорию.
— Акакий Акакиевич, — говорит он Марику. — Ты только вслушайся в это имя. Какой он? В этом имени все заключено, все, что могло бы с ним произойти. Он родился уже с готовой своей судьбой.
— Он родился в голове Гоголя, — заметил Марик.
— Это неважно, важно другое, что у человека с таким именем не может быть иной судьбы.
— И Макар Девушкин обречен, — это уже я влез в их разговор.
— А как вам такая характеристика, как «коллежский асессор»? Член коллегии министерства — это одно, это уважаемо, а коллежский асессор — это что-то мелкое, забитое существо какое-то.
— Послушайте, мы же с темы сдвинулись, коллежский асессор — да, это судьба, но мы говорили об имени. Что в реальных именах? Вот все эти нети, марики, толи, что за ними стоит? — Я попробовал нас на звучание. Больше всего мне понравился Петр.
— Почему Петр?
— В нем есть твердость звука Р. Этот раскат, вы слышите? Он где-то здесь, — я показал на грудь, — где-то здесь, в душе, вибрацию создает. Петр должен быть человеком с сильным характером, — сказал я.
— Это сомнительно, — неуверенно сказал Петр.
— А Бодуэнде Куртенэ…Он кто?
— Бодуэн? — переспросил Марик, и было видно, что он ничего не понимает с этим Бодуэном. — Он профессор Казанского университета, основоположник ленинградской филологической школы. Был…
— Марк, ты слишком много знаешь, и твои знания тебе не дают нормально все воспринимать. — Глаза Петра смеются, но лицо было в этот момент якобы печально. — В нашей парадигме, — многозначительно говорит он.
— Да, я думаю, что Бодуэн плавал капитаном на фрегате. Вернее всего, это был французский королевский фрегат. Если бы в его имени не было этого дурацкого еде», то был бы он определенно капитаном у пиратов, как капитан Блад или Лагранж?..
— Какой Лагранж? — все еще не понимал Марик, но уже видел наше скрытое веселье.
— Ну тот… Он потом не то физиком, не то химиком знаменитым стал. Помнишь?
И тут Марик «вспомнил», до него, наконец-то, дошло. Он не расхохотался, но лицо его было такое сыто-довольное, будто он облизывался.
— А Бойль с Мариоттом кто были? — задорно спросил он.
— Это просто, — сказал я. — Бойль, конечно, был кочегаром на красавце-пароходе, что плавают по Миссисипи. С двумя огромными трубами. А Мариотт коварно убивал людей в мрачных закоулках Лондона. Было это в начале девятнадцатого века. Нет — в семнадцатом! Пожалуй, в семнадцатом.
— Так Лагранж был пиратом? А Мараконни?
— Изобрел спагетти.
— Это все просто. А вот про Майю что скажешь? — спросил Петр. Я видел, что она ему тоже нравится, он тоже изредка скользил глазами в ее сторону. Она очень походила на Лайму Вайкуле, только Лайма яркая, такая, на которую смотреть да любоваться и только. А Майя мягкая, такая, около которой жить хочется… и у неё была матовая и словно восковая кожа, гладкая… и чуть обозначенные скулы…
Она на Лайму похожа. Вайкуле. Со мной такое иной раз бывало: сравню, а откуда сравнение такое берётся, не знаю.
— Она надменная и, наверное, жеманится, а может, она просто рыбина холодная и очень любит себя, но внешне они очень похожи, — сказал я. Все это было непонятно и мне, но друг друга мы хорошо поняли, и почему-то вдруг стало грустно. Грусть навалилась на меня. Грусть меня смяла.