Тут же появились еще несколько милиционеров. На шум вышел Алик. Их вместе с Костей за руки и за ноги вытащили и бросили в воронок. Ребята из Новостей и фээргэшники не сразу поняли, что что-то случилось, но когда отсутствие гостей стало подозрительно долгим, выяснили у дежурной, что произошло, и поехали в отделение. Когда туда же после Петиного звонка приехали мы с Колей Михайловым и Марианной Цой (я сразу же позвонила Коле и призвала его, так сказать, на подмогу), то услышали, как небольшого ростка капитан кому-то, отвернувшись от нас, пытался по возможности тихо доложить в телефонную трубку: 'Да у нас тут пресса... пресса тут приехала... понимаете?..'
На этот раз обошлось. Костю и Алика отпустили. Слишком много было свидетелей, по–видимому. У Алика, правда, каким-то образом из заднего кармана брюк исчезли 800 рублей – по тем временам сумма огромная.
Когда в четвертом часу утра мы все вместе приехали к нам домой, я решила первым делом позвонить Пете Самойлову. Не сомневалась, что он ждет известий и волнуется за судьбу своих товарищей. Петр Сергеевич безмятежно спал.
Помню еще, как мы встречались в Доме кино с какими-то странными людьми. Кто они, зачем захотели встретиться с Костей, до сих пор не очень понятно. Они позвонили Алику и сказали, что могли бы помочь. Тогда мы готовы были хвататься за любую соломинку. И на встречу Алик согласился. Позвонил мне. Попросил подъехать к Дому кино и поприсутствовать. Один из приглашенных – смазливый мужик, слащавый даже, лет тридцати-тридцати пяти, в бархатном пиджаке – уверял Костю, что, мол, 'тоже диссидент' и даже 'пострадал за убеждения'. Далее следовала какая – то дикая история про то, как, служа во флоте, он подложил под судовой механизм березовое полено. На полене написал слово 'мина'. И уверял нас, что был ужасный скандал и он был, ну, очень, очень строго наказан. Второй молодой человек с лицом, в котором все было неправильно, читал стихи. Свои. Стихи почти не запомнились. Запомнилось лицо. И то, что звали его Мишей. Кто они и откуда, так и не объяснили. Но осталась в памяти фраза. Или предложение? Смысл был в том, что вот, дескать, Кинчев удивительным образом воздействует на людей. Впрочем, они сказали 'на толпу'. Костя не раз поправлял их: 'Не толпа, это – люди...' Вот если бы их идеи да Костины способности воздействия совместить.
Интересно, правда? Но подробнее об идеях они решили не распространяться. Что-то проскользнуло о корнях, Кинчев, естественно, чужие идеи пропагандировать отказался. И разговор сошел на нет. Алик и Костя решили, что на встречу их приглашали активисты из 'Памяти'. Бог весть. Одного из них – стихотворца – я увидела спустя четыре года на концерте Кинчева в 'Юбилейном' – в июне 1991 года. Он был с очень молоденькой спутницей. И когда Костя увидел драку в зале и остановил концерт, высказавшись в том роде, что играть и петь не будет, 'пока не прекратится эта херня', стихотворец любовно воскликнул, обращаясь к своей миловидной подружке:
– Вот он такой! Да! Вот такой он!
А за высказывания со сцены в 1991 году никто уголовного дела не возбудил. Перестройка!
А тогда, в 87-м, уголовное дело было уже возбуждено и угроза получить 'от трех до пяти' была слишком реальной. Только этим объясняется, что мы потащились на встречу черт знает с кем и черт знает зачем. Но об этой встрече разговор, так сказать, попутно. Пока мы с Костей общались со странными приверженцами 'корней', Алик вышел. Возвратившись, он рассказал нам об услышанном в фойе разговоре двух милиционеров.
– Один другому сказал: брать его надо, а то потом опять ищи его, этого Кинчева. А другой, что, мол, нельзя, очень много народу, место уж слишком людное...
В тот вечер обошлось. Дом кино – место действительно уж очень людное. Но это был уже третий раз, когда угроза оказаться под стражей была слишком, слишком близкой. Говорят, Бог троицу любит. Здесь Бог был ни при чем. Действовал явно его оппонент. Но и дальше 'искушать искусителя' было опасно.
С этого дня общими усилиями стали Костю мягко говоря оберегать, а говоря грубо и попросту – пасти. Старались, чтобы он не ходил один по улицам, не появлялся в 'зонах риска' – то есть в гостиницах, кабаках и т.п. Когда он с группой возвращался с гастролей из Челябинска (нелегальных, так как концертная деятельность была группе запрещена), мы с мужем встречали его в аэропорту. Ну и так далее. И привело все это к тому, что мы с ним поссорились. Вдрызг. Как я думала, навсегда. Он позволил себе грубую выходку. Так мне показалось. А потом я поняла: это был бунт. Бунт против новой несвободы, которой стала наша неусыпная забота о нем, наша опека. Он не мог, не умел, не хотел прятаться. Ему, вольному, ему, для кого несвобода – болезнь, ему, который задыхался без свежего ветра, ему начали диктовать: не делать того и сего, не ходить туда и сюда. Для его же, понятно, блага. Но благо без воли он не признавал. И вскипел. И правильно. Но тогда я обиделась страшно. 'Ну и черт с ним!' – подумала я. И несмотря на попытки примирения с Костиной стороны, решила, что больше знать не желаю этого человека. Но мы все же помирились. Нас примирила смерть.
В феврале 1988 г. погиб Саша Башлачев. Я как всегда пришла в рок-клуб на работу и увидела: что-то произошло. Народу всегда в клубе толклось много. Но в тот день это был странный народ. Не галдели, не смеялись, кто-то плакал. Секретарь клуба Ольга Слободская рассказала мне о том, что случилось.
В середине дня появился Кинчев. С черным напряженным лицом. К нему подошел Слава Задерий и они направились к выходу. Они проходили мимо меня, и Слава вдруг сделал шаг в мою сторону, будто что-то хотел сказать, но Костя резко, зло даже дернул его за руку. Они ушли. Они были самыми близкими друзьями Саши. И им в этот день не нужны были лишние люди.
А ночью того же дня, в четвертом уже часу, у меня зазвонил телефон. Я сняла трубку:
– Нина, Нина, ты слышишь, Нина? – Это был Кинчев. – Нина, ты прости меня, я дурак, прости... – Он плакал.
Мне стало больно, страшно.
Я сказала:
– Это ты меня прости...
– Нина, прости, ну вот, ну хорошо, ладно... Нина... А если Бог его не примет, я Бога убью... Я... Я... – Гудки, отрывистые, короткие...
Я еще кричала сквозь эти гудки: 'Откуда ты звонишь? Где ты?'
По коже пробежали мурашки. Эта последняя фраза... Верующие люди меня поймут. Поймут тот ужас, который разрастался в моей душе. Если раньше за нескольких моих друзей из рокерской среды мне было тревожно, то в тот момент мне за Костю стало непереносимо жутко. Потому что это было богохульство... Не он говорил эти слова, а его боль и отчаяние. И все же, все же...
На следующий день мне позвонил Андрей Столыпин по прозвищу Масик – художник группы 'Алиса'. Он сказал мне, что Костя у него.
– Как он, что он?
– Да сумасшедший дом у меня, – ответил Андрей. – Он то поет, то плачет. Может быть, приедешь?
Я приехала под вечер. У Андрея, как всегда, толокся какой-то народ. Костя лежал на диване вверх лицом с закрытыми глазами. Казалось, он спит. Но он не спал. Когда открыл глаза, то выглядел очень спокойным. Увидел меня, улыбнулся. И снова:
– Ты прости, ладно?..
Мы проговорили до середины ночи. О всякой всячине. И о Саше, конечно.
На следующий день приехал Дима Ревякин.
Потом были похороны.
После того как стало известно о гибели Саши, Костя звонил Тупикину в управление культуры.
Просил помочь 'выбить' место на Северном кладбище – одном из лучших в Ленинграде. Тупикин помог. Место выделили. Но Сашины родные захотели похоронить его у Дороги жизни, в Ковалеве.
Сотни людей стояли на новом Ковалевском кладбище под Ленинградом около свежевырытой могилы. Представитель кладбищенской администрации, официальный распорядитель похорон, был в растерянности – и оттого, сколько народу собралось, и оттого, что люди стояли вокруг открытого гроба молча. Тяжелое, физически ощутимое молчание прижимало к обледеневшей земле. Казалось, сам воздух превратился в глыбы льда, спрессовался. Нечем дышать. Невозможно говорить. В этой траурной толпе не было ни одного человека, который пришел 'исполнить долг'. Была одна страшная боль на всех, одно общее горе, одна непоправимая беда. И поэтому, когда все же прозвучали слова, они не были похожи на традиционные