тактике.
Точно я не знаю, почему был выбран для боевых действий именно этот район. Нет, ошибаюсь. Это я знал. Я же сам нашел достаточно весомые аргументы, доказывая Центральному оперативному командованию, что именно здесь следует открывать южный фронт, и предложил себя в качестве командира. Мое предложение вытекало из самой обстановки: густые леса, бедность крестьян, о которых у меня сохранились воспоминания как о людях смелых и верных, да и сам район я знал хорошо. Кроме того, не последнюю роль должна была сыграть моя фамилия. Здесь я выступал как наследник отцовской боевой традиции. Престиж и влияние всех Риверо кое-что значили для местных крестьян.
Мое твердое решение начать вооруженную борьбу, прошлое руководителя студенческого движения, тюрьмы, которые пришлось пройти, политическая активность и, наконец, изгнание — все это вместе взятое плюс соображения, о которых говорилось выше, привели к тому, что мне доверили партизанский отряд и руководство боевыми операциями.
Центральным командованием был одобрен разработанный мною план, и после продолжительных обсуждений сочли возможным наметить в качестве вероятного оперативного пункта полузаброшенную усадьбу Риверо в Пасо-Гуавир
Добраться от нее до места, где мы наметили форсирование реки, особого труда не составляло, а ее расположение в центре зоны обеспечивало успешное управление боевыми действиями.
Карменсита была не намного, но младше нас. В нашем доме она появилась, когда умерла ее и Прони мать. Мне так и не удалось узнать, действительно ли ее отцом был мой дядя Констансио, как тогда об этом злословили. Во всяком случае, фамилию нашу она не носила. Но дядю, известного на всю округу волокиту, выдавали ее зеленые глаза, точь-в-точь как у него. Помню разрез этих глаз, лукавую улыбку ее и припухшие округлости грудей, похожие на палермские лимоны, в которые мы играли.
Естественно, последнее привлекло мое внимание позже. Вначале мы просто играли в невинные детские игры. Она быстро к ним приобщилась, хотя мы с Прони и сопротивлялись этому — уж слишком мала она была, неумелая, да к тому же девчонка… Но она оказалась проворнее нас и не только обгоняла и брала верх, но вскоре начала и навязывать свою волю. Мы даже не заметили, как она превратилась в вожака оравы детворы, жившей в усадьбе. Именно она научила нас играть в пелоту [2], в «найди светлячка».
«Иду… иду…» — кричал Прони или кто другой, направляясь отыскивать девчонок и мальчишек, спрятавшихся в пустую бочку, за мешки с маисом или отрубями, среди тюков люцерны, под топчанами барака или же в густых ветвях раскидистых деревьев. Только потом я понял, что, затевая эту бурную игру, она всегда находила случай оказаться рядом со мной. Ее учащенное дыхание я объяснял неуемной беготней, а то и просто возней на земле, когда мы боролись друг с другом. Однажды в самый зной в час сиесты она пришла в комнату, где я, развалившись на брезентовом матраце, пытался спастись от жары; мне показалось, она хочет просить, чтобы я за нее заступился.
«Луч
В ту самую сиесту, обняв под жегшей огнем простыней упругую и гибкую Карменситу, уже успевшую округлиться (чего я раньше, конечно, не замечал), я впервые в своей жизни испытал сладкое, пьянящее и болезненное чувство. Над моей верхней губой уже пробивался мятежный и стыдливый пушок, и голос начинал ломаться.
А может быть, да. Может, и следует говорить о бегстве. Общение с ней было мне приятно лишь до определенного момента. Неожиданно мы почувствовали себя чужими друг другу. Нас разделила пропасть молчания.
Наши встречи стали похожими на листы белой бумаги, помеченные маловыразительными междометиями, таившими в себе упреки. Слова в наших отношениях уже не произносились, а заменившее их нечто вязкое было не так уж безобидно. Оно давило нас, мешало нам, ранило и унижало. Это тягостное молчание походило на что-то клейкое, студенистое, проскальзывавшее между пальцами, губами, ощущавшееся на языке и в груди. Я даже не могу вспомнить, с чего все началось. Наверное, с глупого спора, когда Марсела, упрямо отстаивая свою правоту, иронизировала, кричала, топала каблуками, как избалованная девочка. Ссора продолжалась несколько дней, до тех пор пока Марсела не разразилась судорожными рыданиями, перешедшими в тихие, похожие на августовский дождь слезы. После всего этого между нами встало какое-то непонятное чудовище. Мы его вскармливали нашей злостью, яростью, а оно бесстрастно возлежало, разделяя нас, пожирая все, что у меня и Марселы было, питаясь нашим содержимым, нами.
С той поры мы отдалялись друг от друга все больше и больше, наши редкие встречи стали все короче, для чего мы находили любые предлоги.
Но был еще один человек, который знал район боевых действий так же, как я, и даже лучше. Звали его Апрониано Мартинес, он же Прони, командир роты в Пиндоти.
Прони покинул поместье, когда над семейным гнездом Риверо забушевали опасные ветры репрессий. Он попросился в армию, чтобы отслужить пораньше положенный срок. Карменсита была еще жива, а мой отец находился в изгнании.
Мать мне потом рассказывала, что она так и не поняла, почему Прони пошел в военные; вместо ответа на этот вопрос он отводил глаза, отделывался уклончивыми словечками.
Его зачислили в полицейский корпус. А когда он прошел учебу, положенную новобранцам, и зарекомендовал себя с наилучшей стороны, был зачислен в кадры и направлен младшим офицером в родные места.
К великому удивлению местных жителей, он проявил завидную активность в местном комитете правительственной партии по преследованию оппозиции.
Люди говорили про него: «Хоть и вырос Апрониано в доме дона Риверо и родной отец его был тех же взглядов, но… сколько волка ни корми…»
Я никогда не слышал, чтобы Прони вспоминал своего отца, к тому же я его почти и не знал.
После открытия южного фронта ротный командир Апрониано Мартинес, признанный специалист по организации борьбы с партизанами, наводившими страх на правительство, был назначен одним из руководителей правительственных сил в зоне.
Узнал я об этом слишком поздно. Когда я примчался домой, Карменситы уже не было в живых. Я увидел лишь крест с ее именем в изголовье могилы да суровое лицо моей матери, собственно, даже не лицо, а молчаливую маску. За все дни моего недолгого пребывания дома она произнесла лишь несколько слов. Ее немой упрек ранил меня еще глубже. Преждевременное появление на свет того кровавого комочка, который мог быть моим сыном, смерть Карменситы и без того были для меня страшным наказанием. Ведь это произошло помимо моей воли. Обо всем случившемся мне рассказала старая повариха Анунсия, оторвавшись от своих почерневших горшков.
Что заставило Карменситу обратиться к помощи Маны, знахарки с косогора? Стыд, страх перед моими родителями, боязнь, что я не назову себя отцом? Снадобья старой ворожеи погасили улыбку цветущей Карменситы. Так я думал в первый момент, стараясь оправдать себя. Потом я посмотрел на все более серьезно и с меньшим желанием оправдываться. Чувство вины, внушенное мне священником Лайа еще на первом причастии, мне так и не удалось преодолеть. Меня охватывал ужас, я опускал голову пред угрожающим жестом могущественного всевышнего, которого мне показывали в детстве. В основе тех страхов, естественно, был первородный грех, вкушение того проклятого плода, за что однажды в сиесту я был изгнан из рая вместе с девочкой Евой, неясно каким образом появившейся на свет из моего ребра. Во мне всегда, с самого первого дня наших отношений, подсознательно жило предчувствие, что кончится все бедой. И вот она, страшная развязка: я наедине со своей виной. Кровавый комочек, толкнувший Карменситу во мрак вечной ночи, был частицей меня самого. Я не находил себе места, угрызения совести не давали ни минуты покоя. Дитя слепого случая, юношеской страсти в знойную сиесту, появись на свет, стало бы сыном