Делакур еще никогда не видел своего друга таким серьезным или таким разгневанным.

— Во имя нашей дружбы ты должен отказаться от нее, — повторил Лагранж.

— Ты меня не слушал. — Делакур откинулся на спинку кресла подальше от лица своего друга. — Вначале это был просто вопрос гигиены. Я настаивал на покладистости девушки, я не хотел никаких ласк в ответ. Я их не одобрял. Я не уделял ей никакого внимания. И все-таки, вопреки всему этому, я ее полюбил. Кто способен предвидеть…

— Я слушал, и во имя нашей дружбы я настаиваю.

Делакур взвесил эту просьбу. Нет, не просьбу, а требование. Внезапно он вновь очутился за карточным столом перед противником, который не имел никакого основания повысить ставку в десять раз. В такие моменты, оценивая непроницаемый веер в руке противника, Делакур всегда полагался на инстинкт, а не на расчеты.

— Нет, — ответил он невозмутимо, словно пошел с мелкого козыря.

Лагранж ушел.

Делакур прихлебывал свою воду и спокойно оценивал возможности. Он свел их к двум: осуждение или зависть. Осуждение он тут же отбросил: Лагранж всегда был просто наблюдателем человеческого поведения, а не моралистом, осуждающим отклонения от общепринятых условностей. Значит, зависть. Из-за самой девушки или к тому, что она символизирует и обеспечивает — здоровью, долголетию, победе? Поистине вклады толкают людей на странное поведение. Паевой взнос вывел Лагранжа из равновесия, и он унесся прочь, как пчелиный рой. Ну, Делакур за ним не последует. Пусть себе опустится на землю, где захочет.

Делакур продолжал строго соблюдать свой распорядок дня. Он никому не сказал о дезертирстве Лагранжа и не переставая ожидал его появления в кафе. Ему не хватало их разговоров, или, вернее, внимательного присутствия Лагранжа напротив него; но мало- помалу он смирился с этой потерей. Он начал навещать Жанну чаще. Она приняла это без вопросов и тихо слушала его рассуждения о юридических казусах, которые редко понимала. Получив предостережение против фамильярных ласк, она оставалась тихой и покладистой, хотя и не преминула заметить про себя, что в его ласках появилась нежность. И однажды она сообщила ему, что беременна.

— Двадцать пять франков, — ответил он машинально. Она возразила, что денег не просит. Он извинился — его мысли были заняты не тем — и осведомился, уверена ли она, что ребенок от него. Услышав ее заверения, а вернее, тон ее заверений, в котором не было ни возбужденности, ни лживости, он обещал поместить новорожденного к кормилице и платить за его содержание. Удивительную любовь, которую он начал питать к Жанне, он хранил про себя. На его взгляд, это было не ее дело, оно касалось только его, а не ее. И еще он чувствовал, что стоит ему высказать свое чувство, как оно может исчезнуть или нежелательно усложниться. Он дал ей понять, что она может положиться на него, и этого было вполне достаточно. А в остальном он наслаждался своей любовью, как чем-то своим, сугубо личным. Открыться Лагранжу было ошибкой; и, без сомнения, будет ошибкой открыться кому-нибудь еще.

Пару месяцев спустя Лагранж стал тридцать шестым скончавшимся пайщиком. Делакур никому про их ссору не сказал, а потому счел себя обязанным пойти на похороны. Когда гроб опускали, он сказал мадам Амели:

— Он недостаточно заботился о себе.

Когда он поднял голову, то увидел, что позади провожающих по ту сторону могилы стоит Жанна. Теперь спереди платье туго обтягивало ее живот.

Закон о кормилицах, на его взгляд, был неэффективным. Указ от 29 января 1715 года был совершенно ясен. Кормилицам воспрещалось одновременно вскармливать двух младенцев под угрозой исправительной кары для женщины и штрафа в 50 франков ее мужу; они были обязаны заявлять о собственной беременности не позднее второго месяца; кроме того, им воспрещалось отсылать младенцев назад к родителям даже в случае неуплаты; их обязывали продолжать кормление с тем, что позднее полицейский суд возместит им убытки. Однако все знали, что подобным женщинам можно доверять не всегда. Они тайком договаривались о других младенцах; они лгали о времени своей беременности, а если между родителями и кормилицей возникал спор из-за денег, ребенок часто не доживал до конца следующей недели. Пожалуй, ему все-таки следует разрешить Жанне кормить младенца самой, раз уж она этого хочет.

Во время их следующей встречи Делакур выразил удивление, что она приходила на кладбище. Лагранж, насколько было известно ему, ни разу не использовал свое право посещения муниципальных бань.

— Он был моим отцом, — ответила она.

Об отцовстве и установлении родства, подумал он. Декрет от 23 марта 1803 года, промульгирован 2 апреля. Главы первая, вторая и третья.

— Как? — вот все, что он сумел выговорить.

— Как? — повторила она.

— Да, как?

— Да как обычно, я думаю, — ответила девушка.

— Да.

— Он посещал мою мать так же…

— Как я посещаю тебя.

— Да. Он очень мне обрадовался. Он хотел признать меня, чтобы я…

— Была узаконена?

— Да. Моя мать этого не хотела. Они спорили. Она боялась, что он попробует меня украсть. И глаз с меня не спускала. Иногда он шпионил за нами. Моя мать, когда умирала, взяла с меня слово никогда его не принимать и не встречаться с ним. Я обещала. Только я не думала, что… что похороны могут считаться встречей.

Жан-Этьен Делакур сидел на узкой кровати девушки. Что-то мутилось у него в уме. Мир выглядел менее осмысленным, чем следовало бы. Ребенок при условии, что он перенесет все опасности родов, будет внуком Лагранжа. «То, что он не пожелал сказать мне, то, что мать Жанны скрыла от него, то, что я, в свою очередь, не сказал Жанне. Мы издаем законы, но пчелы все равно роятся, кролики убегают в другой садок, голубь улетает в чужую голубятню».

— Когда я был игроком, — наконец сказал он, — люди меня порицали. Они считали это пороком. А я так не думал. Для меня это было приложением логического мерила к человеческому поведению. Когда я был гурманом, люди считали это чревоугодием. А я так не думал. Мне это казалось рациональным подходом к человеческому получению удовольствия.

Он посмотрел на нее. Она, казалось, совершенно не понимала то, что он говорил. Ну, это была его собственная вина.

— Жанна, — сказал он, беря ее за руку, — тебе не надо страшиться за своего ребенка. Страшиться, как твоя мать. В этом нет необходимости.

— Да, сударь.

За ужином он слушал лепет своего взрослого сына и не захотел указывать на всякие идиотизмы и поправлять их. Он жевал свой кусок коры, но без аппетита. Потом молоко в его чашке отдавало привкусом медной кастрюли, его тушеный латук вонял навозной кучей, его яблоко сорта ранет текстурой напоминало подушку, набитую конским волосом. Утром, когда его нашли, льняной ночной колпак был зажат в его правой руке, но собирался ли он надеть его или по какой-то причине захотел его снять, никто сказать не мог.

Вы читаете Лимонный стол
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×