литр воды, после третьей партии человек уже обдумывает, куда ходить пешкой, а то в глотку зальют следующую порцию прямо над расстеленной доской. И от шести-семи литров воды запросто можно отдать швартовы, желудок у человека становится, как дирижабль, одетый на водопроводный кран.
— Пожалуйста, господин. Что вы, какие пятьсот? Тысячу. Садитесь, пожалуйста, вот сюда. Не сюда, давайте расстелим на крышке мусорного бака и начнем — наивный клиент заранее предвкушает победу, ибо знаток древней индийской игры не может спасовать. Три партии с этим недоделанным, считай, ты оплатил счет за телефон. Но на восьмом ходу черный конь ге три бьет пешку и, собственно, конец. У бывшего мастера спорта в голове не укладывается, как такое возможно, а ему не хватает всего-то нескольких кружек воды, да трех сокамерников с пожизненным сроком.
— Как мило, из бака торчат две тысячные бумажки, — говорит полицейский, и сует одну в карман, поскольку он пришел собирать арендную плату. Затем он выбирает себе несколько менее тухлых мандаринов, пересчитывает калек, на этом пятачке тринадцать, а всего тысяча триста. С венгров мы не собираем, честь дороже жизни, но с этими вонючими румынами просто сладу нет. Дутеакасо, если не заплатишь, говорит он, потому что в буфете “Снабдимтуриста” он выучил несколько ключевых фраз: “отправляйсядомой”, “стофоринтов”, и все в таком духе. Я сказал, сутефоринт, или дутеакасо — и тычет резиновой дубинкой в давно просроченную табличку “Я жертва революции”. Сегодня он не в духе, утром на минуту зазевался и упустил цыганских наперсточников, стыд и срам. Пока он спускается по лестнице, поролоновый мяч исчезает, и ящики от бананов, переоборудованные под игровой стол, обрушиваются с полпинка. Контрабандисты невинно раскрывают баулы, набитые спортивными носками, и беззастенчиво заявляют, что пятьдесят пар носков принадлежат им, потому что они меняют их по три раза в день, и каждый раз — новые.
— Нам нравится, господин хороший. Чистые носки, чистое постельное белье и много будильников, чтобы не проспать поезд. А что, если вы оставите нас в покое? А взамен мы вам подарим пару кожаных перчаток. Господин хороший знает, сколько стоят такие перчатки? Даже за три тысячи вы не найдете таких в “Корвине”. Маленький фонарик — и готово, или мы перейдем на площадь Москвы.
Словом, тысяча плюс тысяча триста это две тысячи триста, за мандарины, скажем, двести, вместе две пятьсот, плюс около пятисот за карманный фонарик с мигающей подсветкой — всего три тысячи, и еще остаются карманники.
Только внизу, в подземном переходе, я вспомнил, что забыл в поезде гуманитарную тетрадь отца Лазара. Я не особенно жалел о ней, хотя обложка была ничего, симпатичная. Надо будет запастись бумагой “Чайка”, думал я. Возможно, тетрадь попадет в лучшие руки, думал я. К примеру, проводник будет вести дневник, думал я. Сегодня троих ошпарило дымом тепловоза, или что-то в этом духе, думал я. Боюсь, записки проводника, пестреющие орфографическими ошибками, больше понравятся Господу, чем мои высоколобые каракули, которые я старательно вывожу на “Чайке”, думал я. На небесах не любят дерьмо, зато его обожают здесь, внизу, думал я. Дерьмо мои рассказы, даже если отзывы на книгу, как правило, доброжелательные, думал я. Как правило, такие тетради прячут у себя в ящиках стола добропорядочные отцы семейств, думал я. Определенно в такие черные кожаные с металлическими уголками ежедневники они записывают: вчера я был на родительском собрании, а сегодня сказал официанту, что он случайно дал сдачу на пятьсот больше. А потом он с коллегами идет ужинать в ресторан. Ничего исключительного, это был корректнейший деловой ужин, после ужина в гардеробе он помогает коллеге надевать шубку из искусственного меха и понимает, что пропал. Он из тех, кто уже лет десять возмущается, что деловые ужины, как их показывают в вечерних субботних телепрограммах, часто заканчиваются в постели, но ведь жизнь — не такая, жизнь иначе устроена, дорогая моя. Не сердись, но все это выдумки, и вообще я не понимаю, что тебе так нравится в этих теленовеллах.
А теперь он вдруг начинает записывать в тетрадь всякие мелочи: шубку из искусственного меха, длинноногие бокалы с шампанским, будто эти пустяки — золотой фонд его жизни. Он пишет с упорством отличника, даже если впервые за десять лет жизнь летит в тартарары — как мне осточертело придумывать абсурдные отговорки по средам, как мне надоело врать! Не сердись, дорогая, я скажу официанту, если он вернет на пятьсот больше, я отсижу офигенно утомительное родительское собрание, но отныне жизнь кричит мне, еще, еще, давай, наяривай! Я хочу, чтобы стонали мне в уши каждую среду вечером. Да, с сегодняшнего дня каждую среду я буду врать, будто напился с коллегами, и мне было стыдно приходить домой пьяным. Говорить, что кто-то бросился под колеса моего автомобиля и до утра я просидел в изоляторе. Уверять, что у меня было предынфарктное состояние или что я нашел пластиковую бомбу в корзине для бумаг. Среда принадлежит мне, и никто не посмеет удерживать меня дома. Будет новый ковер на полу и новая лыжная экипировка для детей к Рождеству, если захочешь, отныне каждый предотпускной сезон мы две недели будем проводить на Ибице, только не спрашивай меня, где же, собственно, я был в среду. Только об этом не спрашивай меня, тогда мы и впредь будем жить почти как раньше.
И когда он уже внес в реестр все, что случилось с ним с десяти до рассвета, когда он даже форму ногтей два раза описал, очевидно, что до следующей среды писать не о чем. Начинается следующий этап, он пытается найти какое-нибудь безопасное место для ключа от ящика, в который он запирает свой дневник. Под паркетину ключ не влезает, а люстру протирает жена, наконец, он вешает его на шею, поскольку ему приходит в голову, что там ключ еще много лет провисит незамеченным, и думает, что, пока он запирает ящик на ключ, у него всегда будет семья.
Чуть позже он поймет за завтраком, что нервы у него не железные. Напрасно внутренний голос требует: поди и напиши в своей тетради о бокалах с шампанским и о шубке из искусственного меха, ну а жена пусть от него отстанет. И он все чаще молчит и обреченно жрет треклятые овсяные хлопья, как будто он пожизненно приговорен их есть, но, как ни крути, если у тебя ключ на шее, у тебя нет морального права сделать детям замечание: не пачкайте скатерть. — А что такое пластиковая бомба, папа? Это как настоящая бомба, только из искусственного материала, дочка. А завтра тоже будет бомба в офисе? — Нет, больше никогда не будет, дочка.
Я купил себе какой-то сэндвич, посмотрел две шахматные партии, а на часах было еще только пол второго, и я отправился в “Балканскую жемчужину”. Люди — корыстные существа, времена меняются, и вместе с ними меняются вывески на улицах, думал я. Хотя кто знает, возможно, до войны на месте гастронома “Березка” была итальянская гостиница, думал я. Пройти пешком четыре километра от центра города до ближайшей свалки, требуя свободы печати, бред какой, думал я. Правда, раньше только по весу можно было отличить “Народную свободу” от “Венгерского народа”. Первая была удобнее, поскольку у нее не были прошиты страницы, думал я. Однако целых четыре километра волочить тележки с “Новой Венгрией”, это тоже бред, думал я. Это дискредитирует новые вывески, думал я. Впрочем, у меня с ними ничего общего, думал я. Надо прекратить социалистические сантименты, думал я. Если бы я еще от этого писать лучше начал, да как же, разбежались, думал я.
— Опять вы выглядите, как пыльным мешком трехнутый. Почему вы не поедете в отпуск? — спросила кельнерша.
— Осень, Иолика, — сказал я.
— Тем более поезжайте. Немного свежего воздуха придаст хоть какой-то цвет вашей физии. Поезжайте кататься по канатке на гору Яноша.
— Я уже был на свежем воздухе. Я только что из деревни.