и улыбка). — Японские кольца — моя долголетняя привязанность. В них изящество, лукавство, возможность показать настоящий класс ручной работы. Это, пожалуй, последнее, что я еще способен показать. А теперь пройдемте к Софье Михайловне. Она рядом.
Прошли. Марчес первым. И тут случилось несчастье: входя в гардеробную жены, Марчес задел нечаянно цветочную вазочку на полке у дверей. Вазочка упала и разбилась.
— Опять! Горе с тобой! — крикнула Софья Михайловна (меня она сгоряча не заметила). — Сколько раз говорила тебе: не видишь — дальше держись от вещей!
Это вырвалось резко, грубо, и за кулисами услыхали. Все, казалось, услыхали: артисты, конюхи, униформисты, длинношерстные дрессированные яки — они завершали первое отделение. Тягостная тишина наступила за кулисами.
— Дня не проходит, чтобы не разбил чего-нибудь! Марчес стоял безмолвно, в лице ни кровинки.
— Горе с тобой! — повторила Софья Михайловна и вдруг охнула: — Что же это я! Ну ее, проклятую вазочку! Прости меня, Мартин! Прости!
— Ладно, Соня, — отозвался он, сделав усилие. — Не казни себя. Смотри, я гостя привел.
Теперь, шагнув вперед, я мог разглядеть всех когда-то чаровавшую Софью Map . Да, время и впрямь жестоко. Ничто не напоминало прежнего.
— Где, говорите, мы встречались? В Ленинградском цирке? — переспросила меня Софья Михайловна. И добавила, точно оправдываясь: — Это ведь было давно, так давно!
Неделю проведя в Запорожье, каждый день с утра я отправлялся в цирк. С Марчесом виделся редко: он уклонялся от встреч, возможно не желая лишний раз обнаружить свою беспомощность. А вот с Софьей Михайловной встречались часто: она была непременным участником закулисной жизни.
В то жаркое лето для артистов и их семей надежным прибежищем служило тенистое дерево на дворе у конюшни. Под его сенью и отдыхали, и переодевались, и играли в домино, и стряпали, и стирали, и шлепали не в меру расшалившихся детей.
Софья Михайловна восседала в самом центре — на скамье, прислоненной к стволу дерева. Зорко следила за всем вокруг. Без промедления на все реагировала. Молодую артистку могла при всех отчитать за безвкусный наряд: «Пестроту какую придумала! В защитных очках — и то глаза режет!» Конюху доставалось за грубое обращение с лошадью: «Ты чем пользуешься? Беззащитностью пользуешься!» Если же работа кого-нибудь из товарищей приходилась ей по душе — с не меньшей громогласностью разражалась похвалами. Тут же, поведя носом в сторону стряпни, требовала пробу, со вкусом причмокивала, делилась собственными кулинарными рецептами. Казалось, что энергия ее неисчерпаема и не иначе как по ошибке заключена в это постаревшее и отяжелевшее тело. Так продолжалось и час, и два, а потом, на полуфразе оборвав свои тирады, Софья Михайловна вдруг никла головой и уходила, исчезала у себя в гардеробной.
Тут я и застал ее однажды:
— Что с вами?
— Сходит наркоз, — усмехнулась она. — В самом деле, голубчик, у меня такое ощущение. Только что с товарищами беседовала, чувствовала себя с ними равной. И вдруг как в сердце игла. Какая же ты равная? Они отправятся дальше, дальше будут выступать, а ты. Скоро идти на заслуженный отдых. Слова-то какие деликатные: отдых, да еще заслуженный!
— Не надо, Соня, — перебил, войдя в гардеробную, Марчес. — Мы же с тобой все обсудили, решили. Зачем же снова.
— Зачем? Как ты не понимаешь, Мартин! Тебе из-за глаз, разумеется, нельзя работать дальше. Но мне зачем уходить? В главке утешают, что смогу остаться полезной цирку, молодым передавать свой опыт, Это же не тс! Совсем не то!
И обернулась ко мне:
— Скажите. Только по совести. Вы ведь каждый вечер смотрите аттракцион. Разве хоть что-нибудь утратилось? Напротив, я включила новые трюки!
Что мог я ответить? Казалось бы, аттракцион оставался на высоте: трюки по-прежнему были сильны, аппаратура безотказна, ассистенты действовали слаженно. Но тем разительнее кидалось в глаза несоответствие аттракциона с самой Софьей Михайловной, и тут уже ничто не могло помочь. Но как сказать об этом? Я переменил разговор.
Подошел день отъезда. Накануне вечером Map и Марчес пригласили меня поужинать с ними.
Час был поздний, и в ресторанном зале царило шумное оживление. Однако мне показалось, что оно притихло, когда мы вошли, и даже оркестр заиграл под сурдинку. Все взоры, со всех сторон, обратились к Софье Михайловне.
В этот вечер она оделась с нарочитой, вызывающей нарядностью. Багровое, тесно облегающее платье с глубоким вырезом на груди. Волосы, уложенные короной, и в них высокий гребень. На шее массивная цепь. Крупные подвески в ушах. Среди притихшего зала шли мы к приготовленному столику. Софья Михайловна впереди. За нею Марчес и я: на этот раз рука его лежала на моем плече.
Мы были на середине зала, когда послышались хлопки. Оглянувшись, я увидел хмельного посетителя: приподнявшись из-за столика, он с издевательской ухмылкой приветствовал Софью Михайловну. Тут же находились его дружки. Все они (вот потеха-то — ишь, вырядилась старуха!) с нескрываемым весельем подыгрывали своему вожаку.
— Не останавливайтесь! — шепнул я. — Идите дальше!
Но Софья Map остановилась. Она остановилась прямо против этого столика и кинула взгляд — презрительный, гневный, уничтожающий — такой, будто не прошло множества лет, будто по-прежнему каждый в зале оставался ей подвластен. Самое удивительное: это удалось. На миг Софья Map сделалась именно такой, какой я помнил ее, и тогда, не выдержав взгляда, устремленного в упор, хмельной посетитель вдруг оробел. Заметно смешавшись, умолкли его товарищи. Мы прошли дальше. Снова грянул оркестр.
— Соня, это они тебе хлопали, — сказал Марчес, когда мы сели. — Конечно, тебе. Я знаю: ты по-прежнему красивая!
— Верно, Мартин. Аплодировали мне, — согласилась Софья Михайловна. Хорошо, что он не мог увидеть ее лицо.
Снова с залихватской громкостью играл оркестр. Наклонясь ко мне, Софья Михайловна сказала:
— Ах, нелегко расставаться с иллюзиями. А надо, приходится. Вот и еще одна позади!
Назавтра я уехал. Вернувшись в Ленинград, получил письмо с пригласительным билетом: такого-то числа состоятся торжественные проводы Мартина Марчеса и Софьи Map.
Я отозвался телеграммой, и текст ее дался мне трудно.
ПАРНЫЙ НОМЕР