Бог ты мой, Томас!
Что я должен сказать на это, ты как считаешь? Честно признаться, не слишком задумывался в эти дни о Кларе. Есть тому причины, кроме основной, — то, что я действительно тот еще придурок. Мой сын, Сэм, ты его не знаешь, хороший парень. Последние несколько лет мы с ним не часто виделись, он живет на Западном побережье. Недавно у него появилась подруга, очень славная женщина, уже с ребенком. Хотят пожениться. Полагаю, раз у нее уже есть один ребенок, могут обзавестись и вторым. Мне бы хотелось дожить и увидеть внука. Новенького, свеженького, сладкого младенца. Хотя бы на секунду — и он тогда навеки останется в моей памяти. Ну и потом есть вещи — чисто физические предметы, — с которыми страшно жаль расставаться. Машина, которую отец подарил мне, когда я учился в колледже. Каким-то чудом я так и не умудрился ее разбить. Она в прекрасном состоянии, иногда за городом я даже езжу на ней. Подозреваю, что Клара продаст ее владельцу автозаправки, который, в свою очередь, перепродаст раритет какому-нибудь чудаку. Потом еще большая береза в конце лужайки, что перед домом, в Крау-Хилл. Гляжу на нее, и порой кажется, что мы с этим деревом единое целое. У нас в семье было принято устраивать на этой лужайке свадьбы и хоронить умерших под березой. Вот там я и растаю, и растворюсь, и буду питать ее корни.
И все?
Не совсем. Есть у меня дальняя родственница, троюродная сестра, живет в Нью-Йорке. Ей всего двадцать два. Просто поразительное, эдакое старомодное простодушное дитя. Очень хорошенькая, ухоженная до кончиков пальцев, ноготки на которых красит бесцветным лаком. Видел ее прошлым летом, так и засела почему-то в памяти. Мы ходили на ленч, и на ней были босоножки на высоких каблуках и без чулок. И мне страшно нравилось смотреть на нее. Ну вот, Барни, пожалуй, и все, потому что и этого достаточно с лихвой.
Томас! Ты смотрел на часы? Понятия не имею, где в этот час раздобыть лодку, чтобы вернуться в Джудекки.
Пошли, я все устрою. Если надоест ждать лодку, можешь поспать у меня в гостиной, в отеле. Попрошу консьержа впустить тебя.
Придешь на ленч к Банни завтра? Тебе она понравится. Шестой дом справа от церкви Святой Евфимии. Такие высокие готические окна. В два?
Если вспомню об этом нашем вечере, буду непременно.
IX
Ректор был в белой сутане, на плечах красовалась короткая черная накидка, подобных нарядов на нем на утренних службах в церкви он никогда прежде не видел. К тому же это было и не совсем утро. Скорее, начало учебного дня, сбор перед последним футбольным матчем сезона. Члены команды, не снимая шлемов, заняли скамьи в первых рядах. Мистлер сидел на скамье, не вставая, боль в поврежденном колене до сих пор давала о себе знать. Сидел он прямо за спиной у защитника, Пибоди, который никогда не мылся, и воняло от него просто ужасно. Мистлер понял, что и другие ребята это заметили. Кендалл ткнул своего соседа справа локтем в бок — со своего места Мистлер не видел, кто это был, даже номера на спине не видел, — попросил того подвинуться, чтобы отсесть подальше от Пибоди. Но Пибоди это не понравилось, и он, ерзая задницей по скамье, снова придвинулся еще ближе к Кендаллу. Из церкви разрешалось выходить только в том случае, если человек чувствовал себя совсем уж плохо. И Мистлер подумал, что недалек от этого, потому что от страшной вони начала кружиться голова. Он вот-вот потеряет сознание! Но было уже поздно, ректор начал проповедь.
Природа ваша жестока и брутальна, нараспев говорил он, непроницаема перед светом, что исходит от нашего Создателя. А потому, чтобы принять Бога, сердца ваши должно пронзить милосердие, как руки и ноги Христа некогда были пронзены гвоздями, а грудь — копьем центуриона.
Вроде бы правильно? Мистлер отчаянно пытался вспомнить, снова и снова прокручивал в голове этот отрывок из проповеди, но не хватало нескольких слов. Был ли то центурион или же просто один из римских солдат? Разум его помутился — наверное, из-за этого ужасного запаха, но это не главное. А во рту стоял кислый привкус, точно это ему сунули губку, намоченную в уксусе.
Флагелланты[49], монахи, застывшие, как лед, распростертые на скале, цепи, зимние ночи, запах, плоть, умерщвленная и истерзанная, человек, приговоренный к мукам, чтобы разбудить души других, чтобы они раскрылись навстречу милости Божией. Создатель всякий раз повторяет свою пытку, когда человек грешит по забывчивости или неведению своему, — и снова сладковатый запах разлагающейся плоти. Томас Мистлер, я не спускаю с тебя глаз, гордыня твоя будет сломлена, и да наступит на земле царствие мое, и да исполнится воля моя, и быть тому во веки веков. Зло в тебе порождено еще большим злом, люди все равно что реки и ручьи, истекающие из океана. И ты должен познать и признать эти истины, заключенные в слове Божием.
Слово Божие продолжало звучать, хотя ректор под восторженные крики ребят вскочил на столик в алтаре, готовый вести за собой школьную команду. Лев школы Святого Марка взревел, как водопад. Команда дружно набросилась на него. Пибоди удалось первым подлететь к зверю, но это несправедливо! Вот он схватился со львом, бьет как раз в то место, куда только что нанес сильнейший удар Мистлер. Вот ректор обращается к Пибоди с пылкой речью. Это ошибка, он хотел обратиться к Мистлеру на языке, похожем на итальянский. Если б то была латынь, Мистлер понял бы без труда. Он узнает отдельные слова — non ti piange ancora[50], — но не понимает их значения. Да и потом сам алтарь с высоким столом изменился: теперь он походит на большую площадь, campo, на которой стоят святые Джованни и Паоло, — такому столу в школе делать совершенно нечего. Преодолевая боль, он смутно понимает, что это всего лишь сон. Но сон не кончается, начинается снова, с самого начала, с вариациями, которые изобретает он сам. Хотя всей душой желает лишь одного — чтобы этот сон поскорее кончился.
Вот он тянет руку к стакану воды, пьет, выпил бы еще, но вставать с постели не хочется. О, он чувствует себя просто ужасно. А вообще вставать вовсе не обязательно. На тумбочке, рядом с телефоном, стоит почти полная бутылка минеральной воды. Он проглатывает две таблетки валиума, но не для того, чтобы уснуть, — просто от одиночества и страха. Что делал в той церкви Кендалл? Ведь его исключили год назад, после того как Мистлер вывихнул колено в конце матча с командой «Андовера». А в церковь они пошли в тот день, когда играли у себя дома, как раз в тот уик-энд, когда отец приехал навестить его вместе с tante Элизабет.
Он знал, что отец приедет в «ситроене», шикарном и сверкающем черным лаком, с передними ведущими колесами и с приподнятым кузовом, отчего машина напоминала поднимающегося на ноги верблюда. Втроем, с папой и мамой, они проехали на ней от Парижа до Антиба. Ехали целую неделю, все лето было впереди, а потом, дня через два, отец вдруг вернулся в Париж по какому-то делу. «Ситроен» пришлось перевозить в Нью-Йорк пароходом, и маме это почему-то страшно не нравилось. Как правило, отец перед началом матча шел с ректором на ленч — когда-то они вместе учились в школе. Но в тот день приехал в последнюю минуту, успел только пожать сыну руку.
Едем обедать в Бостон, объявил он. С ректором я уже договорился. Разрешил тебе провести ночь там. Так что подходи к машине сразу после игры.
Найти отцовский «ситроен» не составляло труда. На переднем сиденье он увидел незнакомую женщину. Они с отцом улыбались и махали ему рукой. Когда сам Мистлер махнул в ответ, отец опустил боковое стекло, велел забросить сумку в багажник и садиться.
Ты сделал две отличные передачи, сказал отец, я горжусь тобой. А это мадам Порте, мой близкий друг. Давно хотел познакомить вас. И будь любезен, называй ее tante Элизабет.
Привет, Томас. Очень рада с тобой познакомиться.
Мадам Порте говорила, как Вивьен Ли, его любимая актриса. По-английски, а не по-американски и без малейшего французского акцента. И волосы у нее были вьющиеся, как у Вивьен Ли; и такие рыжие, почти красные, а стрижка длинная, совсем не похожа на те, что носят сейчас женщины. А когда она обернулась к нему, он увидел, что она поразительно красива, вполне могла бы быть кинозвездой. И молода — возможно,