застегнуться на пуговицы, затянуть узлы платков и завязать тесемки шапок, — стоим на пороге, прощаясь с тетей Соней. И она уговаривает нас взять бумажный (серая, нарезанная в булочной длинным ножом бумага) кулек с баранками, а мы все отказываемся и не берем: какая чепуха! Какая милая, славная, прелестная чепуха — эти баранки, эти старания нам их непременно вручить, всучить, навязать и наши ответные заверения:
— Нет-нет, не надо, у нас есть! Благодарим! Спасибо!
А тетушка снова:
— Возьмите, возьмите! Дома выпьете чаю!
А мы опять:
— Благодарим! У нас есть!
При этом мы думаем, что кулек держит тетушка, тетушка же думает, что кулек держим мы, и хотя мы все одновременно думаем, получается так, что кулек никто не держит, он падает из рук, и баранки раскатываются по полу. Разумеется, взрослые наклоняются, чтобы их собрать, а я, помогая им, даже встаю на четвереньки и ползаю между их рук. Но после того, как баранки собраны и вновь уложены в кулек, предлагать их гостам неловко и мы все с облегчением вздыхаем. Вздыхаем и целуемся на прощание — так, словно расстаемся не на несколько дней, не на неделю, а по крайней мере на месяц. Целуемся страстно, порывисто, пылко — как целовались только родственники, живущие на соседних улицах, и целовались только в пятидесятые годы. Целуемся, обнимаем, друг друга, умильно вздыхаем, незаметно смахиваем слезы, после чего меня отправляют за ширму — проститься с дядей Вавой.
Отправляют как парламентера — проститься и тем самым закрепить достигнутое перемирие. И вот я нехотя вхожу за ширму, понуро останавливаюсь перед самой кроватью, на которой с газетой возлежит дядюшка, и, опустив руки, покорно жду, что же последует дальше. Дядюшка при виде меня садится в кровати, свесив босые ноги со слоистыми лилово-сиреневыми ногтями на огромных шишковатых пальцах, откладывает газету и тоже покорно ждет. И так мы оба ждем, пока мать и тетушка издали мне не подскажут, не зашепчут: «Поцелуй, поцелуй дядю Ваву!»
Слыша этот шепот, дядюшка поджимает губы, нахохливается, безнадежно мрачнеет и начинает диковато озираться, словно подозревая в моем поцелуе некую каверзу, некий скрытый
Глава двенадцатая
ПОКРОВИТЕЛЬ ПЯТИДЕСЯТЫХ
Не эти ли поцелуи и не эта ли восторженная любовь к дядюшке заронили в меня догадку, что слепленная из неведомого ноздреватого вещества гигантша с плоским, приплюснутым носом — всего лишь пугающий призрак и что возможна жизнь, лишенная экзистенциальных отсветов?! Возможна в будущем и однажды была прожита в прошлом, и благая весть о ней оставлена нам теми, кого мы называем Матфеем, Марком, Лукой и Иоанном. И вот я открываю книгу третьего из них — Луки, и мне кажется, что именно он незримо стоял надо мною, осеняя меня зыбким голубоватым светом, когда я целовал в небритую щеку сумасшедшего дядюшку, и именно в его невидимой теплой руке восторженно билось мое сердчишко, переполненное любовью. Да, мои детские годы принадлежат третьему евангелисту, незримому покровителю пятидесятых, чьи земные следы я отыскивал, листая книги из библиотеки дедушки, — книги, как уже говорилось, мистические, но в них?попадались факты, имена, даты, придающие хаосу прошлого упорядоченность и гармонию истории. И вот я отыскивал, намывал, просеивал сквозь сито, словно крупинки золота в белом речном песке, хотя, казалось бы, чего там — экзистенциальный метод позволяет обойтись без подобных разысканий, доверившись жизни, как слепой поводырю. Но в том-то и дело, что мой метод настолько же экзистенциальный, насколько евангелический, и поэтому я вновь доставал свое сито, просеивал и намывал, отыскивая в земном песке крупинки небесного золота.
Итак, следуя евангелическому методу, я установил, что Лука был родом из Антиохии, древней столицы Сирии, именуемой также Царицей Востока. Это был город роскошных, благоухающих, млеющих в знойной истоме садов и виноградников, по утрам окутанных фиолетовой дымкой, нежно лепечущих родников и дремотно журчащих фонтанов, чьи струи мягко падали на мраморные плиты. Город тихих улочек с расстеленными на обочинах ковриками гадателей, факиров, заклинателей змей и шумных рыночных площадей, где торговали купцы со всего света, пересыпая в ладонях китайский жемчуг, индийские сапфиры, африканские алмазы. Город утопающих в неге дворцов и языческих храмов, с жертвенников которых сочилась кровь обезглавленных быков и коз. Под сенью садов и пальмовых рощ гуляли с учениками греческие софисты, величественно вынося вперед ноги, обтянутые ремешками сандалий. У фонтанов возлежали римские наместники, отпивая из золоченых кубков виноградное вино, а в мозаичных ваннах под надзором бесстрастных чернокожих рабов купались их жены. В синагогах молились длиннобородые евреи, на площадях же и улицах судачил, горланил, гнусаво что-то выкрикивал пестрый и разноязыкий восточный люд.
Такой была Антиохия, древний город на реке Оронте, третий по величине в Римской империи. Когда наступала весна, рассеивалась пасмурная мгла, усыпавшая землю колючим дождем, и в высоком голубом небе обозначалось зыбкое марево зноя, жители города собирались у могилы юного бога Адониса, чтобы сначала оплакать его смерть, а затем праздничным, ликующим шествием приветствовать воскресение. Радуйтесь, люди, умерший Адонис воскрес, чтобы вновь соединиться со своей возлюбленной богиней Аштарт! Значит, и во всей Антиохии воскресла жизнь, и дыхание теплого ветра стало напоминать страстный шепот влюбленных! С такой же страстью на деревьях лопнули почки, брызнул сквозь треснувшую кору пенистый весенний сок, и поплыл по садам дурманящий голову запах. Славься, весна! Славься, Адонис! Хвала тебе, богиня Аштарт!
Эти возгласы с детских лет слышал и будущий евангелист Лука. Грек по рождению (его имя было Лукиос), он воспитывался в окружении языческих культов, но испытывал в душе совсем иное — духовное томление, заставлявшее сторониться ликующих шествий и с затаенным, едким, угрюмым безразличием взирать на фигурку бога Адониса, которую жители Антиохии четыре дня носили по городу. Даже весенний треск лопающихся почек, свист и щебет птиц в садах, сияние солнца на изломах сбегающего по камням ручья не трогали Луку, а слияние уст в поцелуях и любовный шепот оставляли странную пустоту в душе. Настолько странную, что женщины, с которыми он был близок, считали его, равнодушного к их горячим ласкам, одержимым каким-то тайным недугом, хотя сам он выучился на врача и прочел горы ученых книг, включая медицинские труды Гиппократа и Диоскорида.
Пациентов Лука принимал в маленькой комнатке, пропитанной запахами лечебных трав и настоек, подробно расспрашивал, внимательно осматривал и обещал выздоровление в том случае, если они будут неукоснительно выполнять все его предписания. Обещал и с честью выполнял обещанное, получая щедрое вознаграждение в виде золотых и серебряных монет с чеканными профилями римских императоров и полководцев. А вот себя излечить не мог, и пустота пожирала душу, словно раковая опухоль, и иногда он чувствовал себя больным настолько, что, не отзываясь на стук нетерпеливых пациентов, неподвижно сидел в своей комнатке, одинокий угрюмец, первый экзистенциалист среди греков.