— Ты могла не брать с собой все. Зачем мне вторые экземпляры?
— Если б ты внес изменения в оригинал, то мог бы перенести их и в копии, чтобы все было в порядке.
— Нужно было что-то оставить, — сказал он.
Я ждала, опустив голову. Такое напряжение — вдруг он сорвется и впадет в ярость? Конечно, я заслуживаю этого. Взяла то, что принадлежит ему, — самое дорогое для него, хотя не имела на это права. И все пропало.
— Мне нужно вернуться. Я должен сам во всем убедиться.
— Прости, Тэти. — Меня била дрожь от угрызений совести и раскаяния.
— Все будет хорошо. Написал раз, напишу и другой.
Я знала, что он говорит неправду, а может, и откровенно лжет, но я крепко его обняла, и он тоже крепко меня обнял, и мы сказали друг другу слова, которые говорят люди, когда понимают, что пришла беда.
Поздно вечером он сел на поезд, идущий в Париж, а я осталась в Лозанне, мокрая от слез. Стеффенс пригласил меня на ужин, пытался успокоить, но даже после нескольких стаканчиков виски я продолжала нестройно всхлипывать.
Эрнест отсутствовал два дня, не прислав ни одной телеграммы. Его действия я представляла так же хорошо, как собственные, когда опустошала буфет и складывала рукописи в чемодан: вот он входит в пустой дом и убеждается — все действительно пропало.
Сначала, включив везде свет, он бегло оглядывает квартиру — стол, кровать, кухню. Медленно обходит обе комнаты, осматривает пол. Буфет оставляет на потом, это последнее место — после его осмотра искать будет нечего, не останется никаких надежд. Он выпивает рюмку спиртного, потом еще одну, но откладывать дольше нельзя. Он берется за ручку, открывает дверцу — и все становится ясно. В буфете — ни странички. Ни одной-единственной записи, ни одного наброска. Он долго смотрит в глубину буфета, опустошенный и несчастный. Такой же опустошенный, как буфет: ведь рукописи — его творение, они — он сам. Как если б кто-то взял метлу и вымел из его тела внутренности, и мел бы до тех пор, пока все внутри не стало бы чистым, холодным и пустым.
23
После возвращения из Парижа Эрнест был нежен со мной, несколько раз повторял, что все забыто, но глаза его изменились — в них стояла непреходящая боль. На конференции еще оставалась работа, и он вел себя как обычно — уходил с утра и возвращался домой измученный, снимая усталость алкоголем. А я целыми днями бродила по городу и выбирала рождественские подарки для родных. Прожив больше года во Франции, я мечтала найти что-нибудь, что вызвало бы у меня воспоминания о празднике на родине, который я помнила с детства. Я ходила по Лозанне, всматривалась в витрины, но, сколько ни искала, ничто не казалось мне подходящим для Рождества.
К концу недели мы собрали вещи для поездки в Шамби.
— После того что случилось, — сказала я, — не думаю, что будет разумно следовать намеченному плану.
— Возможно, — согласился Эрнест. Его голос звучал устало. — А что ты предлагаешь?
— Может, вернемся в Париж?
— Но будет только хуже, разве не так?
— В таком состоянии Рождество не в радость. Все так плохо. Может, пора подумать о возвращении домой?
— В Штаты? Признать свой провал? Ты хочешь убить меня?
— Прости. Трудно понять, как жить дальше.
— Да, — сказал он и, взяв «Корону», бережно уложил ее в чемодан и защелкнул замок. — Действительно, трудно.
Приехав в Шамби, мы увидели, что там все по-старому. Шале было отличным, точно таким, как раньше. Не изменились и покрытые снегом горы, и наши хозяева, семейство Гангвиш, — они встретили нас так, словно мы были давно не навещавшими их родственниками. После ужасных недель в Лозанне все было так приятно, что мы сдались. Даже не распаковав вещи, надели лыжные костюмы и сели на последний поезд в горы, идущий в Лез Авантс. Солнце уже садилось, когда мы встали на лыжи и понеслись по заснеженному склону к деревушке. Ветер свистел в ушах и обжигал щеки; Эрнест ехал впереди — на его больном колене была тугая черная повязка. Он старался оберегать колено, но в общем двигался легче, чем прежде. С радостью я послала благодарность снегам, и небу, кремовый цвет которого окрашивался разными оттенками розового, и Женевскому озеру вдали — плоскому и блестящему, как зеркало.
На следующий день мы долго спали в нашей большой кровати с пологом и даже не слышали, как на цыпочках вошла служанка и развела огонь. Мы встали позже, когда комната уже нагрелась, а изразцовая печка весело потрескивала.
— Хорошо, что мы поехали сюда, Тэти. — Я прижалась к спине Эрнеста, целуя его шею и выступающие позвонки.
— Да, — согласился он. — Давай наслаждаться каждой минутой пребывания здесь и не думать ни о чем другом.
— Нет ничего другого, — сказала я и, перевернувшись, накрыла его тело своим, обхватив ногами плоский, твердый живот. Приподняв выше бедер ночную рубашку, я ввела его в себя.
Он застонал и закрыл глаза, полностью отдавшись наслаждению.
Чинк приехал на Рождество, и в результате праздник получился совсем не печальным. Для каждого, включая Чинка, повесили чулки с подарками, потом открыли их и устроили царский обед. И только поздно вечером, когда мы расположились у камина и выпитый бренди согревал наши тела, а еще не выпитый плескался в стаканах, Эрнест поведал другу ужасную историю пропавших рукописей.
— Ну и дела, дружище, — огорчился Чинк, когда Эрнест закончил рассказ. — Ты сможешь все начать заново?
— Не знаю. Написал же я все это однажды, не так ли? — сказал Эрнест. — В любом случае я должен попробовать.
Чинк серьезно кивнул.
— Я работал как вол для «Стар», — продолжал Эрнест, — и теперь нам хватит денег месяцев на восемь. Все это время я буду писать для себя. Только так.
— Вот какой у меня Тэта, — сказала я. Чинк поднял стакан, и мы выпили за Рождество и за всех нас.
Но дни шли, а Эрнест не доставал из чемодана ни записных книжек, ни карандашей. «Корона» не покидала свой черный чехол. Эрнест ничего не говорил об этом, я тоже молчала — хоть на это ума хватило. Днем мы катались на лыжах, иногда — и вечером, когда солнце красноватым светом просачивалось сквозь облака, рисуя перед нами нечто такое, что никто из нас никогда раньше не видел. Мы наслаждались обществом Чинка и друг другом. Каждый день занимались любовью, иногда даже дважды в день. Так продолжалось до тех пор, пока я не сказала Эрнесту, что забыла наши обычные средства предохранения в Париже.
Мы всегда строго следили за моим месячным циклом. Эрнест сам занимался этим, как и прочей учетной деятельностью в нашем браке. У него была книжка, в которую он вносил денежные поступления и расходы, другая — для учета корреспонденции, была также книжка для записи творческих идей и сведений, сколько слов он написал за день. Еще одна называлась «Хэдли», в ней отмечались безопасные и опасные дни, связанные с подъемом и спадом моей способности к зачатию, поэтому всегда было известно, когда можно без опасений заниматься любовью. В начале отношений мы практиковали метод извержения семени наружу, к которому прибегают многие супружеские пары. «Похоже на русскую рулетку», — шутил Эрнест и был недалек от истины. В аптеках и парикмахерских продавались презервативы из толстой и грубой резины