– Ну-ко растяни, растяни. Сколько дал-то за нее?– Иван Африканович ногтем поскреб Мишкину гармонь.
Ему вспомнилось, как давно-давно выменял он на Библию гармонь, как не успел даже на басах научиться трынкать – описали за недоимки по налогам и продали, а Пятак, что выменял Библию, подсмеивался над Иваном Африкановичем; у Пятака недоимок-то было больше, а Библия не заинтересовала сухорукого финагента Петьку, которого поставили на должность за хороший почерк.
Тихо в деревне. Но вот по прогону из леса баржами выплыли коровы. Важные, с набухшими выменами, они не трубят, как поутру, а лишь тихонько и устало мычат в ноздри, сами останавливаются у домов и ждут, махая хвостами. Над каждой из них клубится туча еще с полдня в лесу увязавшегося за ней комарья. Дневная жара давно смякла, звуки колокольцев по проулкам стали яснее и тише. Обещая ведренную погоду, высоко в последней синеве дня плавают касатки, стригут воздух все еще пронзительные стрижи, и стайка деревенской мошки толкется перед каждым крылечком.
Васька загоняет корову во двор.
– Иди, Логуля, иди, – сопит он и еле достает ручонками до громадного Рогулиного брюха.
Корова почти не обращает на Ваську внимания. Короткие Васькины штаны лямками крест-накрест глядят назад портошинками, и от этого Васька похож на зайца. Полосатая замазанная рубашонка выехала спереди, и на ней, на самом Васькином пузе, болтается орден Славы. Вышла бабка Евстолья, села доить корову. Катюшка ветками черемухи смахивала с Рогули комаров, и Ваське стало нечего делать. Он схватил сухую ольховую рогатину и вприскок, как на велосипеде, побежал по пыльной дороге. Орден Славы вместе с лямками крест-накрест занимал все место на Васькином пузе, и Васька, повизгивая от неизвестной даже ему самому радости, самозабвенно потащил по деревне рогатину.
Как раз в это время на соседнее крыльцо вылез хромой после первой германской Куров, долго, минут десять, шел до бревен. Он выставил ногу, обутую в изъеденный молью валенок. Увидел Ваську, поскреб сивую бороденку, не улыбаясь, тоскливо мигая, остановил мальчика:
– Это ты, Гришка? Али Васька? Который, не могу толку дать.
Васька остановился, засмущался, а Куров сказал про рогатину:
– Вроде Васька. Брось, батюшко, патачину-то, долго ли глаз выткнуть.
– Не-е-е! – заулыбался мальчонка. – Я иссо и завтла буду бегать, и вчела буду бегать, и...
– Ну, ну, бегай ежели. Медаль-ту за какие тебе позиции выдали? Больно хорошая медаль-то, носи, носи, батюшко, не теряй.
Васька продолжал свой поход с рогатиной, а старик повернулся к мужикам:
– Пришла хозяйка-то?
– Пришла, – сказал Иван Африканович.
– Ну и слава богу. А ты, Петров, стогов семьдесят сегодня, поди-ко, наставил, куды и проценты будешь девать? Придется ишшо двух коров заводить, – сказал Куров серьезно.
– Заливай, заливай! И косим-то еще на силос.
– Да чего, «заливай». Мне заливать нечего, ежели правду говорю. «Заливай...» Какова трава-то ноне?
– А ничего, брат Куров, не наросло, вся пожня как твоя лысина.
Мишка снял картузишко с головы Курова, тюкнул по ней пальцем:
– Ну вот, гляди, много ли у тебя тут добра? А все оттого, что ты до чужих баб охоч больно.
– Вот прохвост, – не обиделся Куров, – у кого ты эк и молоть выучился. Отец, бывало, тележного скрипу боялся, а тебе пальца в рот не клади. Когда жениться-то будешь? Хоть бы скорее обротала тебя какая- нибудь жандарма.
– А чего мне жениться?
– Да как чего?
– Ну, а чего?
– Да нечего, конешно, дело твое, только без бабы какое дело? Я, бывало, отцу забастовку делал, в работу не пошел из-за этого. До колхозов еще было дело. Поставил я, понимаешь, тогда себе задачу – в лепешку разобьюсь, а плясать научусь к покрову, на игрища стыдно было ходить, плясать спервоначалу не умел. Каждый день на гумно ходил вокруг пестеря плясать. Сперва-то так топал, без толку, а одинова нога за ногу зацепилась и эк ловко выстукалось, что и самому приятно. Только развернулся, пошел эким козырем, а отец как схватит за ухо, он в овине был, подошел сзади да как схватит, ухо у меня так и треснуло. «Чево, – говорит, – дьяволенок, обутку рвешь?» Вот тут вскорости он меня и женил.
Солнце совсем закатилось за соседнюю деревню. Коров загнали по дворам, только один черно-пестрый Еремихин теленок встал под черемухами, расставив ножки, и замычал на всю деревню.
– Ну чего ревишь, дурак? – Куров погрозил теленку. – Реветь нечево, ежели сыт.
– Пте-пте-пте! Пте-пте-пте, иди сюда, милушко!
Еремиха хочет добром увлечь теленка к дому, теленок взбрыкнул и побежал в другую сторону, а старуха заругалась:
– Прохвост, дьяволенок, шпана, ох уж я тебе и нахлещу, ох и нахлещу, я ведь уже не молоденькая бегать-то за тобой. Пте-пте-пте!..
Мужики с истинной заинтересованностью слушали, как Еремиха ругает теленка, пока из проулка не появился другой старик, Федор, – ровесник Курова по годам, но здоровьем намного хуже. Он держал на плече уду, в руке ведерко из консервной банки и спичечный коробок с червяками.
– Опеть, Федор, всю мою рыбу выудил. От прохвост! Ходит кажин день, как на принудиловку, – сказал Куров, – и все под моей загородой удит.
– Какое под твоей. – Федор положил уду и тоже присел на бревна. – В Подозерках нынче удил, да не клюет.
Мишка взял ведерко и заглянул в него. Один-единственный окунь сантиметров на десять длиной, скрючившись, лежал на дне. Куров тоже заглянул:
– Добро, добро, Федор, поудил. Ишь какой окунище. Наверное, без очереди клюнул. А что, Федор, там не ревит моя-то рыба, не слыхал в Подозерках-то?
– Как, чудак, не ревит, голосом ревит. С минуту все четверо молчали.
– На блесну не пробовал? – спросил Мишка.
– Что ты, чудак, какая блесна, ежели я и через канаву по-пластунски перебираюсь. Вот у меня когда ноги были хорошие, так я все с блесной ходил. А рыба и в мирное время в ходу, понимаешь, была. Раз иду по реке, веду блесну, шагов десять пройдешь – и щука, иду и выкидываю, как поленья; штук пять за полчаса навыкидывал. А Палашка Верхушина за водой идет. «Откуда, говорит, у тебя, Федор, щуки-то берутся?» А ведь, говорю, которые знакомые, дак выкидывай да выкидывай. До войны ишшо дело было. Вот только эк сказал, она, щука-то, как схватит опеть да рикошетом от берега; я тащу, а она от меня...
Мужики истово слушают Федора. Между тем речь с рыбы переходит на другие дела, и разговор тянется бесконечно, цепляясь за самые маленькие подробности и вновь разрастаясь.
– Что, Федор, не бывал этим летом за тетерами-то? – спрашивает Мишка.
– Полно, какие тетеры от меня. Дошел раз до ближней речки, хотел перейти, а нога подвернулась, и я, понимаешь, хлесть на мостик. Рикошетом от мостика-то; думаю, хоть бы живым из лесу выбраться. Нет, Петров, не бывал я за тетерами. А тетера, она, конешно, и в мирное время скусна бывает.
Федор в последнюю войну служил в артиллерии. Сворачивая цигарку, он долго лижет газету сизым, сухим от старости языком, потом кое-как склеивает цигарку и прикуривает у Петрова.
– Читал, Петров, сегодня газету-то? – спрашивает Куров Мишку. – Опеть, чуешь, буржуазники-те шалят с бонбой. А наши прохамыкают опеть. Вся земная система в таком напряженье стоит, а наши хамкают.
– Ничего не хамкают, – отмахивается Мишка.
– Как жо не хамкают и не зевают, ежели оне, буржуазники-те, с бонбой, а нам и оборониться нечем будет?
– Что ты, Куров, – вмешивается Федор. – Да у наших бонбы-то почище тамошних, только, наверно, не знает нихто.
– Прозевают – прохамкают, – не унимается скептический Куров. – С соплюнами да малолетками только перегащиваются. А какая польза от малолетков? Ну правда, этот, как ево, боек, говорят, на Кубе-то. Кастров, что ли, тоже Федор, кажись.