как секанет пулемет, ни в зад нам и ни вперед. Обозлились робята да на него, еле я их рознял, не дал им немца исколотить. «Попробуйте, – говорю, – хоть пальцем троньте: сказано, чтобы ни одного синяка не было». Доползли, значит, немца начальству сдали. Ну, к вечеру уж пошел я к старшине в каптерку, махорка кончилась. Захожу, а в каптерке все мои дружки, и Олешка Сапогов, и татарин Охмет, ну и Мишуха рязанской там был. Раз, ни слова не говоря, меня плащ-палаткой накрыли. И давай меня молотить. «Робята, – кричу, – за что?» А оне передышку сделали да вдругорядь меня лупят и лупят. Остановились да и говорят: «Будешь матушке письма писать?» Да опять темную мне, я уж скочурился, только бы, думаю, не по голове. «Будешь матушке письма писать?» Да и опять и опять меня, и так и эдак. Измолотили до полусмерти, хуже раненья. Вылез я. «Робята, – говорю, – за что это вы против меня второй фронт открыли?» Только заикнулся, оне опять меня плащ-палаткой накрыли, ну спасибо Мишухе рязанскому, – хватит, говорит, хорошего понемножку. «Будешь теперь матушке письма писать?» А я и слова не выговорю, суставы болят, разломило меня, всего расхрястали. «Попробуй, – говорят, – лейтенанту пожалуйся, мы тебе ишшо навешаем».
...Беззубый Федор долго кашляет, топорщит рыжую от курева седину на усах. Мишка Петров смеется над Иваном Африкановичем, говорит:
– Это орден-то Славы тебе не за эту битву дали, Иван Африканович?
– Нет, не за эту, парень, а и эта битва мне тоже на всю жизнь запомнилась. С того дня, конешно, я начал письма матке писать, каждую неделю писал, а приезжаю после войны, ей не рассказываю. Ну, а Славу мне за переправу благословили, а Красную-то Звезду еще до этого на Мурманском направленье. Васька! Ну-ко беги сюда!
Прибежал запыхавшийся Васька с той же рогатиной. Иван Африканович вытер ему нос.
– Я вот тебе покидаюсь, покидаюсь вот! Гляди у меня, разбей раму-то! Ну беги к матке, скажи, чтобы самовар ставила.
Васька, опять блеснув пузом с орденом Славы, побежал домой, разговор продолжался своим чередом.
– А вот, мужики, – говорит Федор, – вот, мужики, в этой войне было, значит, сперва только два героя, это Матросов Олександр да Теркин, ну, а уж после их дело скорее пошло.
Мишка не стал доказывать Федору, кто такой был Теркин, и только хитро кривил губу, Иван Африканович тоже промолчал.
– Да, робята, кабы войны-то не было... – сказал Куров и завставал, засобирался домой.
– Три, Куров, к носу, все пройдет! – сказал Мишка.
– Пте-пте-пте! – вновь послышался голос Еремихи. Она все еще не может совладать с теленком, все еще то с угрозами нахлестать, то с добрыми уговорами ходит за ним по деревне. Наконец теленок уступил ей и остановился.
– Еремиха, а Еремиха! – зовет Куров.
– Чего, дедушко, – отзывается та, придерживая теленка за шею.
– Как чего, я с тобой сколь раз уже собираюсь поговорить.
– Да насчет чего, парень?
– Да дело у меня к тебе и претензия.
– Какая это еще, милой, претензия? – испугалась Еремиха.
– А такая, что придется тебе алименты платить. Я насчет твоего петуха. Он, сотона, как только утром встанет да рот-то отворит, как ерихонская труба, да кряду и бежит к моему двору, а наша курица здоровьем худая, дралы от его, а он, дьявол, все равно догонит. Вот как настойчив, что всю курицу измолол. Кажинное утро прибежит, отшатает, да и опеть к себе в заук. Давай, матушка, плати алименты, я от тебя так не отступлюсь.
Еремиха заплевалась, а Куров, не оборачиваясь, покостылял домой. Кряхтя встал и Федор, взял уду и ведерко с пересохшим окунем:
– Заходите погулять, ежели. А ты, Миша, опять до утра наладился?
Но Мишка не слышал. Он взял гармонь и, отвернувшись от нее, заиграл, да так, что Иван Африканович только головой закачал. Мишка особенно нажимал на басы, играл он не ахти как, но очень громко, и звуки заполняли в деревне все закоулки, гармонь наверняка была слышна километров на шесть вокруг.
– От лешой, ну и лешой! – снова закачал головой Иван Африканович. – Откуда духу-то в ней столько? Как у хорошей лошади, право слово!
Три девичьи фигуры мелькнули белыми кофточками у соседнего дома. Девушки воспользовались громкой, заполнившей всю деревню игрой, подошли к бревнам. Их было трое, и все приезжие: черненькая круглолицая Надежка, белокурая и тоненькая, будто камышинка, Тоня, третью, едва оформившуюся, еще с застенчивыми полудетскими движеньями, звали Лилей. Теперь Мишке была лафа, он целыми ночами прогуливал: ведь девчушки были здешние, знакомые, хоть и молодые. В отпуск наехали.
– Что, модницы, не уломались за день-то? Поди, ведь и плясать охота? – спросил Иван Африканович.
– А тебе-то что, Иван Африканович? – Надежка была постарше и побойчее других. – Шел бы спать- то...
– Ой ты, куроносая шельма, да я разве мешаю тебе? – Иван Афраканович озорно вскинулся к девушкам, те замахались на него, заувертывались, а он крякнул и, не останавливаясь, потопал к дому.
Мишка заиграл, а Надежка, тут же забыв про Ивана Африкановича, тихо, словно бы не нарочно, спела частушку:
Заря и вправду была тихая. Стоило замолчать теплому Надежкиному голосу, а Мишке погасить гармонь, как все на свете топила в себе тишина, лишь комары еле- еле звенели в сумерках. Они касались этим звоном щеки и опять замирали и сгорали в бесшумной, быстро угасающей заре. Наверное, на этой тихой заре еще чище и непорочней становился Надежкин голос:
Ничего Мишка не понимал. Принимая частушку в свой адрес как должное, он бесстрастно нажимал на басы, а Надежка продолжала все смелее:
Догадливая Тоня чуть не прыснула и сразу же грустно прижалась щекой к Лилиному плечу. Мишка уже неделю провожал Тоню домой, и вдруг позавчера, когда уходили с бревен, он подхватил под руку Надежку. Он всю ночь просидел с Надежкой и вчера, – и вот сегодня в деревне говорили об этом. А Надежка третий год ждала из армии своего суженого, это знали все, и сейчас, обидевшись за Тоню, она вздумала, видно, проучить нового кавалера.
снова спела она и подмигнула Тоне. Только Лиля ничего в этом не понимала. Она приехала после школы погостить в деревню (тоже совсем недавно была нянькой) и теперь, у бревен, слушала вспомнившиеся частушки.
Тоня, откликаясь на голос Надежки, тоже запела частушку:
Они, смеясь, уселись на бревнах. Надежка, отмахиваясь от Мишкиного дыма, заругалась:
– Хватит палить-то! Весь уж прокоптел, кочегар, садит и садит...
Ничего городского не пристало к этим девчушкам, так и остались певуньями.
– Тебе-то что, жалко? – Мишка обнял Надежку, а она захлестала его по гулкой спине:
– Ой, отстань, к водяному!
...Опять пришла теплая светлая ночь. Редкими криками кричал у реки дергач. Тоня и Надежка только что расплясались, когда Лилю крикнули домой. Она посидела еще немножко и ушла, а Мишка оставил гармонь и будто бы в шутку спрыгнул с бревен и пошел ее провожать. Тоня и Надежка видели, как они