– Фидель Кастро, – поправляет более грамотный Мишка.
– Всю землю, в газетах пишут, мужикам тамошним благословил и бумаги охранные выдал, каждому сам вручил.
– Вот видишь, а говоришь, малолетки.
– А ты, Петров, слова не даешь сказать, всякий раз поперек меня. Я и говорю, хоть бы тебя какая- нибудь прищучила поскорее, да чтобы ты остепенился.
– Чего ты, Куров, пристал: женись да женись! Женись сам, коли надо.
– Я не приневаливаю, только не дело так болтаться, как ты.
– В мирное время, – включился Федор, – в мирное время, конешно, жениться надо в сроки.
– «В сроки, в сроки»! – передразнил Петров. – Вон Иван Африканович в сроки женился, наклепал ребятишек, пальцей не хватает считать.
Иван Африканович уходил в это время из проулка загонять своих овец во двор и как раз возвращался. Он увидал мужиков, поздоровался со стариками. Присел на бревна.
– На помин, как сноп на овин, – сказал Куров. – Ивану Африкановичу наше почтенье. Вон про тебя чего Петров-то говорит.
– Чего это он говорит? – Иван Африканович тоже начал закуривать.
– А говорит, худо по ночам работаешь, робетешок мало.
– Оно конешно, – Иван Африканович даже не улыбнулся. – Маловато, дело привычное.
– У тебя Васька-то которой, шестой по счету?
– Васька-то? Васька-то семой вроде, а можно и шестой, оне с Мишкой двойники.
– Гляжу сейчас, бежит, в руках патачина осемьсветная, на грудине медаль. Да вон он с крапилой кулиганит.
– Васька! – прикрикнул Иван Африканович. – А ну положь батог. Кому говорят, положь!
И тут же забыл про Ваську.
Куров опять потыкал клюшкой в землю, заговорил:
– Вот мы с Федором вчера насчет союзников... Ты ведь вроде до Берлина дошел, шанпанское с ними глушил, чего оне теперече-то на нас прут? Я так думаю, что Франция все это, она, мокрохвостка, дело меж нас портит.
– Нет, Куров, не скажи, – вмешался Федор. – Франция, она все время за наших стояла, не скажи. А насчет союзников я вот что расскажу. Перед самым концом войны, значит, дело было, в Ялте вожди собрались: наш Сталин, Черчилль, англиец, да американец Рузвельт.
В конце деревни залаяла собака. Ребятишки кидались на дороге репейниками, теплый, пахнущий молоком, дымом и навозом наплыв воздуха докатился до бревен.
– ...Значит, оне в те поры собраньё – комитет проводили, что да как решали, как войну завершить и как дальше делу быть. Ну, это дело такое, все время за столом не высидишь, пошли отдохнуть, в палисаде и скамеечки крашеные для их приготовлены. Сидят оне, отдыхают, перекур вроде. И разговорились, друг мой, насчет Гитлера. А что, робята, говорят, ежели бы нам сейчас этого Гитлера сюда залучить, чего мы с ним, сукой, сделали? Какую ему, подлюге, казню постановили?
Федор переставил ведерко с окунем, покашлял.
– Да. Англиец – Черчилль, значит, говорит, что надо бы его, вражину, поставить перед всем народом да на перекладине и повесить, как в старину вешали, чтобы неповадно другим было. «А вы, – спрашивает, – вы, господин американской Рузвельт, как думаете?» Рузвельт это подумал и отвечает, что нечего с Гитлером и канитель разводить. Пулю в лоб, да и дело с концом, чем скорее, тем лучше. Да. Доходит, значит, очередь нашему русскому Сталину говорить. Так и так, а вы как, Иосиф Виссарьёнович? Сталин трубку, значит, набил и говорит: «А вот что, товарищи, я сам это дело не буду решать, а давайте мы у часового вон спросим. Позвать, – говорит, – сюда советского часового». А часовой на посту стоял в кустиках. Значит, охранял начальство. Прибежал, доложил по уставу. Так и так, товарищ Сталин, прибыл боец такой-то. По стойке «смирно» встал, ждет, чего дальше будет. «Чего ты, братец, – спрашивают, – чего бы с Гитлером сделал, ежели бы он сейчас в наших руках был?» Солдатик говорит, что надо сперва этого Гитлера изловить, а потом бы уж говорить. «Ну, а все ж таки, ежели бы он пойман был», – спрашивают. «А я бы, – говорит, – вот что сделал. Я бы, – говорит, – первым делом взял кочергу от печки». – «Ну?» – спрашивают. «Вторым делом, – говорит, – я бы эту кочергу на огне докрасна накалил». – «Ну?» – «Ну, а потом бы и сунул эту кочергу прямо Гитлеру в задницу. Только холодным концом сунул бы». – «Это почему, – вожди-то спрашивают, – холодным?» – «А это, – говорит, – чтобы союзники не вытащили».
Федор смеется вместе со всеми, и смех его тут же переходит в долгий кашель, а Куров восхищенно качает сивой головой:
– Так и сказал? Вот ведь пес какой этот русской солдат!
– Так прямо и сказал, – сквозь кашель говорит Федор, а Мишка спросил:
– Это не ты, Иван Африканович, на посту-то тогда стоял?
– Нет, брат, не я, я тогда лежкой лежал в госпитале.
Куров все еще не может успокоиться, говорит:
– Ну и солдатик. Холодным концом?
– Ну...
– Вот вражина!
– Армянское радио, – сплюнул Мишка. – А ежели и правда, так ерунда все. Я бы на месте этого часового взял эту самую кочергу да всех подряд, вместе с Гитлером.
– Боек ты, Петров, больно. Подряд, – сказал Куров, а Федор добавил:
– В мирное время говорить легче.
– Подожди, Петров, может, дойдет и твоя очередь... – Иван Африканович вздохнул, загасил цигарку, вдавил ее в дерн. – Дело привычное. Только я дак, робята, думаю, отчего эти самые войны? Ну, главари, кому охота, сошлись бы один на один, да и били рыло друг дружке. Скрозь меня вот шесть пуль прошло, век не забыть, сколько страху пережил хоть бы и на Мурманском направлении. Я так сужу, что еще Александр Невской говаривал, что которые люди в шинели одеты, так это уж и не люди, а солдаты. Пригонили нас, помню, – по эту сторону горы мы, по ту он стоит, немец. Пошто это? Шарахает нас из стороны в сторону, минами садит, некуда плюнуть. То спереди, то сзади, то сбоку земля на дыбы встает. У его, вишь, настроеньё такоё было, чтобы мне прямо в пуп попасть, да худо, видать, целился.
– Ты вроде, Иван Африканович, на другом фронте-то был? – сказал Федор.
– Ты, Федор, лучше скажи, на каком я не был, везде был. Дело привычное. Вот девятого февраля в сорок втором высадили нас на Хвойной станции, Северо-Западной фронт. Пошли мы пешком на Волхов, оборону заняли у Чудова, голодные как волки и холодные, кусать было нечего, окромя червивой конины. Кажинной мине в ножки поклонишься. Лежим, к смерти привыкаем. Сроду не воевывал, сердце в пятки ушло. Значит, вызывает меня командир, поставил во фрунт да как гаркнет: «Как настроенье у бойцов?» Я говорю: «Плохо!» – «Как фамилия?» – «Так и так, боец Дрынов, личное оружие номер такой-то». – «Почему плохо?» – «Три дня ничего не ели». – «Нет других колебаний?» У нас, конешно, других колебаний не было. А только я с ноги на ногу переступил, и такое колебанье случилось, что от командира ничего не осталось, а сам я уж в Малой Вишере очухался. Повезло мне в том колебанье. Очнулся, гляжу, вохи по мне так и ползут, так и ползут, и по-пластунски и рассыпным строем. Три месяца перекатывали меня санитары с боку на бок, а потом уж только я воевать поднаучился, после госпиталя. Помню, под Смоленском пошли мы в тыл к немцу, Мишуха рязанской, да татарин Охмет, да наших вологодских двое, усть-кубинский Сапогов Олешка и еще один, не помню чей по фамилии. Меня, значит, старшим поставили, а надо было, кровь из носу, мостик один заминировать да еще и немца, которой повиднее, для штаба приволокчи. Ну, мы все за ночь сделали, сграбастали одного, потолще который, связали, поволокли. А он, немец-то, орет, я ему пилоткой заткнул хайло, да и поволокли. А уж совсем стало светло как днем, и по нам с дороги палят. Еле мы до кустиков доволоклись, отпышкались да к своим поползли, пока еще совсем-то не рассвело. До леску доплюхтались, с брюха на ноги поднялись и немцу-то тоже ноги развязали, чтобы сам шел. Значит, Олешка Сапогов матерится, дай, говорит, Мишуха, ему тюму погуще, чтобы он, паскуда, не лягался. Я говорю: «Стой, робята, не трогайте его, надо в целости начальству представить». Волокли, волокли, уж до нашей первой линии рукой подать, а лесок-то кончился, немцы минами лоптят, да и окопы ихние рядом, а он пилотку-то мою выплюнул да как заорет; ну, думаем, всем каюк, глотка-то у его луженая. Только заткнули ему рот, а по нам