печорских мшистых и желто-зеленых мхах, а в родимом еловом лесу, среди непуганых рябчиков! Нет, надо идти… Что б ни случилось, а найти надо дедка Никиту!..
Тришкиным ножом срезал Павел нетолстую ветку крушины, сделал палку, чтобы опираться и ощупывать путь. Он уже несколько раз падал в мох, запнувшись на скрытых валежниках. Где, где же урочище?
Глухарь, клевавший чернику, поднялся рядом. Он перелетел тяжело, наполовину бежал. На здоровых и неуставших ногах его можно было догнать. Павел воспрянул, наблюдая за птицей. Глухарь удалялся дальше и дальше. Глухариный, еле заметный след в черничнике, где кормились эти птицы, постепенно переходил в настоящую птичью тропку, проделанную в густом ягоднике. Павел побрел по ней между кочек и завалов и вдруг наткнулся на крохотный осечок, сделанный из мелких сухих елочек, из прутьев и сушняку. Кто, кроме дедка, мог сделать этот явный загон, чтобы направлять птиц по определенному маршруту к ловушке! Осечок привел Павла к прыгуну. Дедков прыгун! Чей же еще? Конечно, ловушку для тетер насторожил дедко Никита, больше некому. Тонкий березовый шестик, не рубленный, а на корню, был дугой пригнут к земле. На самом его кончике привязана петля из конского волоса. Конечно, волос свит из хвоста Карька, не иначе! Петля разверстана на мху посредине искусно сделанного прохода в низеньком осеке, на глухариной тропе. Даже ягоды насыпаны для приманки. Если бы Павел не спугнул глухаря, птица непременно пошла бы в этот загончик, ступила бы прямо в петлю, и сработал бы хитрый прыгун. Дедко Никита насторожил, больше тут никого нет!
Павел ободрился и забыл на какое-то время свой волчий голод, проколотые подошвы ног и все остальное… Глухариная тропка вывела его к другой, едва заметной, но уже человеческой. «Ого-го-го!» — начал кричать Павел Рогов и прислушался. Но никто не ответил на таежный крик. Только ветер прошелся по еловым верхам, да зашелестели редкие, вечно не смолкающие осины. Нет, не отозвался дедко Никита Иванович на крик, может, он давно оглох…
След человеческий, вернее, едва заметные углубления во мху, вывели Павла на верховое морошковое болото. Оно было все усыпано морошкой, золото ягодное так и желтело повсюду. Павел накинулся на крупную, янтарную, уже кое-где переспевающую морошку, но солнце уже садилось… Сосновые ровные стволы отливали красной медью, они уходили далеко вдаль… Воздух на закате был до того свеж, целебен, что Павел во всем теле почуял бодрость. Здесь, на болоте, не было даже комарья, не то что оводов. Павел попробовал ухать по-бабьи, протяжней и громче. И вдруг далекий человеческий отзыв родился где-то в лесу. Павел пересилил голод, поднялся из ягодника и пошел на этот голос, поминутно ухая и прислушиваясь, чтобы не сбиться. Морошковое с черничником болото, усыпанное золотом выспевающих ягод, подсиненное черникой и голубикой, он покидал как во сне и с большим сожалением. Теперь он уже не сомневался, что найдет избушку Никиты Ивановича… Он шел на стариковский, все еще не слабеющий голос.
Крохотная лесная избушка, крытая на один скат берестой, неожиданно встала перед глазами.
— Дедо! — воскликнул Павел Рогов и замер. Никто не отозвался. — Дедушко, это я…
Небольшая дверца из тесаных сосновых плах наконец начала открываться, заскрипели деревянные, из березовых капов, петли, и сивая борода Никиты Ивановича появилась в притворе. Затем показался и сам дедко Никита…
Павел Рогов в три прыжка бросился к нему. Схватил в охапку сухое легкое стариковское тело…
— Дай-ко хоть перекреститься-то… Ты, что ли, Павло? Ну, ладно, ежели ты… Слава Богу.
— Дедушко… — Павел заплакал.
— Ну, ладно, ладно… Жив, так и слава Богу. Откуды? Садись вон на чурочку-то… А я уж хотел ложиться на ночь, чую, кричат в лесу…
Никита Иванович ничуть не постарел, только борода совсем побелела. Румянец просвечивал сквозь ее белизну.
— Заблудился я… — сказал Павел. — Голодный…
— Ох, ох, да ты и босиком вроде? — Дедко всплеснул руками. — Куды девалась обутка-то? Ноги в крове…
— Сапоги убрели куда-то без меня. — Павлу стало даже немножко весело. — Украли на станции…
— Господь с им, с этим плутом… Давай, залезай в избушку-то. Я тут — как Носопырь покойник, только у меня и орудьев, что одна деревянная кочерга… Каменка-то еле во ставу стоит, а теплая. Ну-ко, затопи. Вон берестинка на полу. Есть спички-ти? Я ведь берегу кажинную спичку… Беда, хлеба-то у меня нету! Одна соль… Да ведь ягоды-то не надобно и солить, оне и так… Зайца недавно изловил, подался в силок, ошкурил да и пек на камушках… Авось Господь простит за трехпалого… Серый совсем. Все равно бы волкам либо лисе на зуб попался. Заец-то… Ну, а ты откуда, давай рассказывай! Не видал ли Данила-то отца? Или на моего Ваньку, на твоего тестя, по случаю не наткнулся ли где? Не знаем, живы ли…
— В Печоре их не было. А я, дедушко, убежал из Печоры… Как твой заеч. Не знаю, попадусь ли на зуб здешней миличии. Ну, живым больше не дамся…
Павел отцепил от ремня Тришкин нож в кожаном кошельке, положил на крохотное волоковое окошечко.
— Нет, не дамся! Я их… — Он задохнулся от злобы, представляя широкий дымовский торс в атласной красной рубахе.
Дедко перекрестился, перебивая его:
— Господь с тобой! Очнись, чево говоришь… На наш век бесов хватит… Чем больше от комаров отмахиваешься, тем их больше копится. Не скрипи зубом-то, не скрипи, Пашка.
— Скажи, дедушко, чево делать-то?
— Терпеть надо… Я уж тебе и раньше говаривал… Христос терпел и нам велел… Перетерпишь, оне, кровососы-ти, сами отвалятся.
— Хватит ли кровушки нашей, ежели их досыта поить? Пока не напьются, не улетят… Нет, чево-то не то в писаниях…
… Павел горстями брал из дедковой корзины чернику и ел сквозь слезную горечь, и рассказывал, что видел ночью в Шибанихе. Дедко слушал, подкладывая в каменку сосновые коротенькие поленца. Дым от каменки уходил в чилисник под низкой крышей избушки. Никакого потолка в лесных избушках не делали. Зять с дедом сидели на полу, чтобы не задыхаться в дыму, на тесаных плахах, лежащих прямо на земле. Павел жадно ел вяленую зайчатину, пробуя не спешить, но получалась спешка. Когда пошло тепло от камней, дедко распахнул дверцу. Павел вылез наружу. Солнышко только село. Тишина вокруг стояла невероятная. Комары к ночи все-таки появились в бору, липли на шею и босые ноги. Серые сумерки ткали в лесу свою пелену, тревожный мрак выползал из окружающих избушку таежных дебрей.
— Дедушко, ты воду-то где берешь?
— Колодчик выкопан… Иди тропкой, там и чарка берестяная… Чай-то у меня давно кончился.
— Что, и зимой тут жить будешь? — шутливо спросил Павел, уходя искать колодчик. Он не слышал, что дедко ответил.
Павел попил воды из берестяной «чарки». Крякнул и огляделся. Избушка рублена была на скорую руку, то есть «в охряпку», однако дедко каждое бревнышко положил на мху. Тут можно было жить и зимой… Над берестяной крышей сосновый крест высотой с полсажени. Сковородником врублен в охлупное бревно, гвоздя не понадобилось. «Почему я сразу не заметил его? — подумалось Павлу. — Вроде часовенки…» Он опять забрался в избушку.
Усталость заняла место во всем теле. Дедко уложил его на сухой мох на широкие плахи во всю длину стены, укрыл какой-то одежкой. Павел заснул. Хотел потянуться во сне — ноги уперлись в стену… Засыпая, он не успел даже спросить, где ляжет сам дедко. «Наверно, прямо на полу… А завтре-то что? Надо идти в деревню, доставать сапоги, доставать хлеба. На одних ягодах, как глухарь, много ли проживешь?» Павел спал и уже не слышал, как молился дедко Никита, стоя на коленях перед небольшой иконкой Николая- угодника: «Царю Небесный, утешителю, душе истины! Иже везде сый и все исполняли, сокровище благих, жизни подателю, прииди и вселися в ны и очисти ны от всякия скверны, спаси блаже души наши…»
Глухарь, поспешно убегавший от Павла и не попавшийся в ловушку дедка Никиты, все еще токовал по утрам. Тетерки давно вывели своих глухарят и не отзывались на мощный гортанно-щипящий звук, издаваемый его реликтовым горлом. Затихнув, он замирал, вытягивал радужную, с зеленовато-синим