Роман не заметил, как в воротах показался дед, как он долго стоял и следил за дворниками. Видя, что дворники не решаются нести кровать и что барыня недовольна, дед крякнул.
— Дайте-ка я, — сказал он и, пригнувшись, взвалил кровать на спину.
Лицо его налилось кровью, подбородок задрожал, затряслась борода. Минуту он стоял неподвижно, потом с трудом оторвал от земли ногу, переставил ее и пошел, пошатываясь, на лестницу. Дворники злобно фыркнули.
Вернулся дед немного медленнее, но спокойный, только лицо было серое да ноги заметно дрожали от слабости.
— Вы прямо богатырь, — сказала Татьяна Павловна, давая ему на чай.
Дед конфузливо улыбнулся и спрятал гривенник.
Осень выдалась затяжная. Целыми днями лил дождь — то мелкий, как пыль, ознобный, то частый и крупный, как собачьи слезы.
Над городом навис нерассеивающийся туман. Улицы тонули в молочно-белой дали. В тумане со звоном проносились цветноглазые трамваи, ныряли прохожие и бегали газетчики. Уже никого не удивляли белые вагоны санитарных трамваев, сводки с фронта читали без интереса.
В городе появились очереди. Очереди сперва вытянулись у булочных, потом у продуктовых лавок. Везде говорили одно и то же:
— Будет голод.
— Хлеба нет.
Исчезла звонкая монета.
Все стало дорожать.
В квартире Рожновых жизнь словно умерла. Как-то по привычке вставали, делали свои дела.
Через несколько месяцев после побега Колька прислал письмо. Он писал, что ранен в разведке: шел с отрядом по деревне, зашли в избу, а в дверях его ударили тесаком по голове. Писал, что лежит в лазарете, но в каком городе — не сообщал.
После случая с кроватью дед стал жаловаться на боль в пояснице. Он часто охал по ночам и спал беспокойно. Бабушка заставила его сходить в больницу. Выяснилось, что дед надорвался.
— Подхалим! — кричала бабка. — До старости дожил, а ума не нажил. За гривенник старался! Что, она тебя навек наградила гривенником-то, барыня твоя? Да?
— Да оставь ты, — уныло просил дед. — Разве я за гривенник? Помог уж просто!
— Помогай, помогай! Всем помогай! Твоя помощь всем нужна.
Дед отмалчивался, чувствуя себя виноватым.
Но Халюстины не забыли старательного старика. Однажды дворник Степан сказал деду, что домовладелец зовет его к себе.
Дед вернулся сияющий и весь вечер рассказывал:
— Вхожу это я в кухню. Так, говорю, и так, барин вызывал. Горничная пошла, а после он сам выходит. «Ну, — говорит, — проходи ко мне в кабинет». Чума его возьми, в кабинет! А у меня ноги в щелоке. «Напачкаю», — говорю. А он: «Ничего, уберут». А потом сел и начал: «Знаю, дескать, работник ты старательный. И как есть у меня свободное место, то хочу тебе предложить. Старшим дворником». Я-то сперва на попятный. «Грамотой, — говорю, — плохо владею, не сладить». А потом — знаю, что ты загрызешь, ну и согласился.
— И хорошо сделал. Отказываться нечего. Двадцать рублей на полу не валяются, — сказала бабушка.
Перед великим постом мать Романа позвали убирать квартиру Халюстиных.
Мать взяла с собой Романа, надеясь, что его хорошо покормят.
Робко и нерешительно вошел Роман на господскую кухню, заставленную сверкающими медными тазами и кастрюлями. Горничная и кухарка, громко болтая, пили чай. Они тотчас же усадили Романа с матерью за стол.
Роман пил чай и ел пирог, прислушиваясь к их разговорам.
Пришла на кухню и сама Татьяна Павловна. Взяв Романа за руку, она отвела его в детскую, оклеенную розовыми обоями.
— Ну вот, сиди здесь, читай, играй, а когда придут мои девочки, познакомишься с ними — вместе играть будете.
Оставшись один, Роман огляделся. Заставленная диванчиками, столиками, этажерками, комната казалась очень уютной. На стенах, на обоях были нарисованы девочки, катающие обручи. Девочки смеялись. Все здесь имело счастливый и веселый вид. У фарфоровой собачки на этажерке была толстенькая, сытая мордочка. Куклы были с яркими щечками.
«Вот черти», — подумал с невольным уважением Роман и принялся за осмотр игрушек.
Поднял куклу, повернул ее. Кукла раза два закрыла глаза. Нечаянно сжал ее, и кукла раздельно, так, что Роман вздрогнул от неожиданности, произнесла: «Мама».
Были тут и солдатики, и автомобиль, и барабан, даже целая обстановка для комнаты. Но все игрушки были такие хрупкие, что казалось, сейчас развалятся. Взяв паровозик, Роман легонько толкнул его. Паровозик стремительно побежал по полу, наскочил на этажерку и перевернулся. Колесико отлетело в сторону.
«Наигрался!» — испуганно подумал Роман.
Он сунул паровозик под этажерку, взял несколько книг и стал их перелистывать. Одну, другую, третью, но книги не понравились. Тогда пошел в комнаты, где работала мать. Помогал ей двигать стулья и столы, подавал тряпки и щетки.
Раза два Татьяна Павловна заходила посмотреть, как идет работа, и, смеясь, говорила про Романа:
— Старательный помощник!
Когда вечером, окончив работу, Роман с матерью собрались уходить, Татьяна Павловна вышла на кухню со свертком.
— Вот тебе, — сказала она, передавая сверток Роману. — Это котлетки, за работу. Приходи почаще помогать матери.
— Спасибо, — сказал Роман и подумал про себя: «Почему не помочь, — котлетки что надо».
МОБИЛИЗАЦИЯ
Иська, насвистывая, шел по двору. В руках у него болтались сапоги.
— Ты куда? — спросил Роман, повстречавшись.
— К сапожнику, сапоги совсем развалились…
— Пойдем вместе.
Роман любил ходить к Худоногаю, у которого часто собирались мастеровые и рассказывали разные истории. Кроме того, он редко виделся с Иськой, и ему хотелось с ним поговорить. Но Иська был хмурый и разговаривал нехотя.
У сапожника пили чай.
За столом сидели Худоногай, его жена Улита и Наркис, молотобоец от Гультяевых.
Отдав сапоги, Иська и Роман присели у стола и стали слушать, о чем говорят.
— А ты все-таки что думаешь, а? — спрашивал Наркис, с тревогой и ожиданием вглядываясь в лицо Худоногая. — Ведь не имеют правов брать, а? Ведь забраковали же.
Худоногай неуверенно пожимал плечами и, отводя взгляд, с напускной бодростью говорил:
— Не должны, если по закону.
— Не должны, — радостно подхватил Наркис. — А к чему же опять на пункт волокут?
И опять тревога сквозила в глазах Наркиса, и опять Худоногай, отводя взгляд, говорил, утешая:
— А может так. Думают, которые поправились…
Роман знал, что тревожило Наркиса. На улицах, на углах и под воротами снова расклеивали зеленые афишки о переосвидетельствовании всех забракованных при призывах. Завтра надо было идти и Наркису.
Громко и тоскливо пел самовар.
— А вы чай-то хлебайте, — шумно заворочалась Улита. — Двадцать раз не буду для вас подогревать.