дель-Прадо, думал я. Однако я сразу же снова засомневался, что сочинение это имеет хоть какую-то ценность, и стал подумывать о том, чтобы уничтожить его по возвращении; все нами написанное, если мы долгое время не прикасаемся к нему и все время перечитываем сначала, становится, что естественно, для нас невыносимо, и мы не успокоимся до тех пор, пока снова все не уничтожим, думал я. На следующей неделе я опять буду в Мадриде, и первое, что надо бы сделать, — это уничтожить сочинение о Гленне, чтобы начать новое, думал я, новое и еще более обстоятельное, еще более достоверное, думал я. Ведь мы каждый раз думаем, что мы вполне достоверны, а на самом деле это не так, думаем, что мы обстоятельны, а на самом-то деле все иначе. В моем случае, разумеется, осознание этого факта всегда приводило к тому, что в итоге ни одно мое сочинение так и не появилось в печати, думал я, за двадцать восемь лет, что я занимаюсь сочинительством, не опубликовано ничего, одним только сочинением о Гленне я занимаюсь вот уже девять лет, думал я. Как хорошо, что эти неполноценные, незаконченные сочинения не появились на свет, думал я, опубликуй я их, а для меня это не составило бы труда, я был бы сейчас самым несчастным человеком, какого только можно себе представить, ежедневно обреченным страдать из-за своих ужасных сочинений, изобилующих ошибками, неточностями, небрежностями, дилетантских. Этого наказания я избежал с помощью их уничтожения, думал я, вдруг испытав огромное удовольствие от слова уничтожение. Я повторил его про себя несколько раз. По приезде в Мадрид сразу же уничтожить сочинение о Гленне, думал я, оно должно исчезнуть как можно скорее, чтобы я мог написать новое. Я никогда не знал, как начать это сочинение, а теперь знаю, каждый раз я начинал слишком рано, думал я, по-дилетантски. Всю жизнь мы бежим от дилетантства, а оно всякий раз настигает нас, думал я, и ничего мы не желаем так сильно, как избежать дилетантства, и всякий раз оно нас настигает. Гленн и беспощадность, Гленн и одиночество, Гленн и Бах, Гленн и «Голдберг-вариации», думал я. Гленн в своей студии в лесу, его ненависть к людям, его ненависть к музыке, его ненависть к людям музыки, думал я. Гленн и простота, думал я, рассматривая холл. Мы с самого начала должны знать, чего хотим, думал я, уже в голове ребенка должно сложиться четкое представление о том, чего человек хочет, что хочет иметь, что должен иметь, думал я. Время, что я просидел в Дессельбруне, а Вертхаймер — в Трайхе, думал я, было убийственным. Взаимные визиты и взаимная критика, думал я, которая нас разрушала. Я ездил к Вертхаймеру в Трайх только для того, чтобы его разрушать, чтобы мешать ему жить и разрушать его, и Вертхаймер, со воей стороны, приезжал ко мне с такой же целью; поехать в Грайх значило лишь отвлечься от собственной ужасной духовной нищеты и мешать Вертхаймеру; обмен воспоминаниями молодости, думал я, за чашкой чаю, и непременно Гленн Гульд в центре воспоминаний, не Гленн, а Гленн Гульд, уничтоживший нас обоих, думал я. Вертхаймер приезжал в Дессельбрун, чтобы мне мешать; как только он уведомлял меня о своем приезде, он в тот же момент душил в зародыше начатую мной работу. Он постоянно говорил: если бы мы не встретили Гленна, — еще, правда, говорил иногда: если бы Гленн умер прежде, чем стал мировой знаменитостью, думал я. Мы встречаем такого человека, как Гленн, и мы уничтожены, думал я, или же спасены, в нашем случае Гленн уничтожил нас, думал я. Я никогда не играл на «Бёзендорфере», говорил Гленн, думал я, с «Бёзендорфером» я ничего не добьюсь. Пианисты, играющие на «Бёзендорферах», — против пианистов, играющих на «Стейнвеях», энтузиасты «Стейнвея» — против энтузиастов «Бёзендорфера». Сначала ему в комнату поставили «Бёзендорфер», но он немедленно заставил его вынести, поменять на «Стейнвей», думал я, я бы тогда, в Зальцбурге, в самом начале занятий у Горовица, не осмелился такого потребовать, думал я; уже в то время Гленн был совершенно верен в своем деле, о «Бёзендорфере» и речи быть не могло, он бы все испортил. И «Бёзендорфер» ему беспрекословно заменили на «Стейнвей», хотя тогда Гленн еще не был Гленном Гульдом. Я и сейчас вижу, как грузчики выносят из его комнаты «Бёзендорфер» и заносят туда «Стейнвей», думал я. Зальцбург — не место для развития пианиста, часто говорил Гленн, слишком сырой климат — он погубит инструмент и одновременно погубит пианиста, очень быстро погубит руки и мозг пианиста. Но я хотел учиться у Горовица, говорил Гленн, это имело решающее значение. В комнате Вертхаймера всегда были задернуты шторы и опущены жалюзи, Гленн играл, раздвинув шторы и подняв жалюзи, а я всегда играл, еще и распахнув окна. К счастью, вокруг больше не было домов, а значит, и людей, которых мы могли бы раздражать, ведь они свели бы все наши усилия на нет. На время класса у Горовица мы сняли дом умершего за год до того нацистского скульптора, творения мастера, как их называли в окрестностях, стояли повсюду в комнатах с потолками высотой от пяти до шести метров. Из-за высоких потолков мы сразу же сняли этот дом, стоявшие повсюду скульптуры не мешали нам, наоборот, они улучшали акустику, эти пошлые, громоздкие, придвинутые к стенам скульптуры, как нам сказали, всемирно известного ваятеля из мрамора, десятилетиями работавшего на Гитлера. Эти огромные мраморные выродки, которых домовладельцы на самом деле придвинули из-за нас к стенам, были идеальны с акустической точки зрения, думал я. Сначала мы испугались этих скульптур, этого тупого мраморного и гранитного монументализма, прежде всего Вертхаймер, который от них отпрянул, но Гленн тотчас же заверил нас в том, что эти комнаты идеальны, а монументы делают их еще более идеальными для нашей цели. Скульптуры были такими тяжелыми, что попытка сдвинуть хотя бы самые маленькие из них не увенчалась успехом, наших сил не хватило, а ведь мы не были слабаками, пианисты-виртуозы — люди сильные, обладающие, вопреки расхожему мнению, необычайной выносливостью. Гленн, про которого сейчас все думают, что он был крайне слабой конституции, был на самом деле атлетом. Когда он, уйдя в себя, играл на «Стейнвее», он выглядел как калека, таким знает его весь музыкальный мир, но музыкальный мир находится в плену всеобщего заблуждения, думал я. Гленна, где бы то ни было, всегда представляют как калеку и слабака, как одухотворенную личность, ему приписывают лишь ущербность и идущую рука об руку с ущербностью гиперчувствительность, хотя на самом-то деле он был атлетом, намного сильней нас с Вертхаймером вместе взятых, это мы поняли сразу же, как только он решил собственноручно спилить мешавший, как он выразился, его игре ясень, росший под окном. Он спилил ясень, диаметр ствола которого был самое меньшее полметра, спилил в одиночку и вообще не позволил нам ему помочь, распилил его и сложил дрова у стены дома, типичный американец, подумал я тогда, думал я сейчас. Как только Гленн спилил якобы мешавший ему ясень, он вдруг сообразил, что всего-то и надо было, что задернуть шторы в комнате и опустить жалюзи. Можно было не спиливать ясень, сказал он, думал я. Мы часто спиливаем такие вот деревья, очень много таких духовных деревьев, сказал он, а могли бы избавить себя от этого с помощью смешной уловки, сказал он, думал я. Уже тогда, когда он в первый раз сел за «Стейнвей» в Леопольдскроне, этот ясень за окном ему мешал. Он даже не спросил хозяина дома — пошел в сарай, взял топор и пилу и спилил ясень. Если я буду просить разрешения — все затянется надолго, сказал он, и я только потрачу силы и время, я спилю ясень немедленно, сказал он, и спилил, думал я. Не успел ясень еще даже повалиться, как он сообразил, что нужно было лишь задернуть шторы, опустить жалюзи. Он без нашей помощи распилил лежавший на земле ясень на дрова, думал я, сообразно своим представлениям он установил абсолютный порядок на том месте, где стоял ясень. Если что-то нам мешает, мы должны это устранить, сказал Гленн, даже если это всего-навсего ясень. И уж мы-то можем не спрашивать, можно ли нам повалить ясень, потому что, спрашивая, мы только ослабляем себя. Если мы сначала спрашиваем, то этим мы сразу же ослабляем себя, нам это вредно, возможно, даже разрушительно, говорил он, думал я. Я тотчас же подумал, что никому из его слушателей, его обожателей и в голову не приходило, что этому Гленну Гульду, прославившемуся и ставшему знаменитым на весь мир в качестве, так сказать, самого физически слабого из артистов, было под силу в одиночку и очень быстро повалить сильный, здоровый ясень в полметра толщиной, разрезать на части и аккуратно сложить их у стены, и все это в ужасных климатических условиях, думал я. Обожатели обожают фантом, думал я, они обожают Гленна Гульда, которого никогда не было. Но мой Гленн Гульд еще более велик, чем их, он заслуживает еще большего обожания, думал я. Когда нам сказали, что мы въехали в дом известного нацистского скульптора, Гленн разразился громогласным смехом. Вертхаймер присоединился к этому громогласному смеху, думал я, они оба заливались смехом до полного изнеможения, а потом принесли из подвала бутылку шампанского. Гленн выстрелил пробкой прямо в лицо шестиметровому ангелу из каррарского мрамора и плескал шампанским в лица остальным стоявшим вокруг чудовищам, пока в бутылке не осталось совсем немного шампанского, и мы допили остатки. Потом Гленн швырнул бутылку в голову императора, стоявшего в углу, с такой яростью, что нам пришлось прикрываться от полетевших осколков.
Вы читаете Пропащий