Никто из этих обожателей Гленна вообще никогда не поверит в то, что Гленн Гульд может смеяться так, как он всегда смеялся, думал я. Наш Гленн Гульд смеялся так неудержимо, как никто другой, думал я, и поэтому его надо воспринимать исключительно серьезно. Того, кто не смеется, нельзя воспринимать серьезно, думал я, а того, кто не может смеяться, как Гленн, нельзя воспринимать так серьезно, как Гленна. Около трех часов ночи он, совершенно изможденный, опустился к ногам императора, он и его «Гольдберг- вариации», думал я. Все время вспоминается эта картина: Гленн, прислонившийся к лодыжке императора и уставившийся в пол. С ним невозможно было заговорить. С наступлением утра он родился заново, сказал он. Каждый день у меня на плечах новая голова, говорил он, в то время как для всего мира она прежняя, говорил он. Вертхаймер через день ходил в пять часов утра до Унтерсберга и обратно, по счастью, он обнаружил заасфальтированную дорогу, ведущую к Унтерсбергу, сам я перед завтраком только раз делал круг вокруг дома, в любую погоду, абсолютно голым, а потом умывался. Гленн выходил из дома только для того, чтобы пойти к Горовицу, а потом возвращался. По сути, я ненавижу природу, все время говорил он. Я присвоил эту фразу и говорю ее себе и сегодня, и буду, как полагаю, говорить ее всегда, думал я. Природа против меня, говорил Гленн, смотря на мир так же, как и я, я и теперь все время говорю эту фразу, думал я. Наше существование заключается в том, чтобы постоянно быть против природы и вести против природы борьбу, говорил Гленн, вести борьбу против природы до тех пор, пока не признаешь себя побежденным, потому что природа сильней нас, мы высокомерно превратили себя в артефакты. Мы, конечно же, не люди, мы артефакты, пианист — это отвратительный артефакт, закончил он. Мы из тех, кто постоянно хочет пуститься от природы наутек, но у нас, естественно, не получается, сказал он, думал я; мы застреваем на полпути. По сути, мы хотим быть роялем, сказал он, хотим быть не людьми, а роялем, всю жизнь хотим быть роялем, а не человеком, мы убегаем от человека, которым мы являемся, чтобы всецело стать роялем, этого, однако, у нас не должно получиться, хотя мы и отказываемся в это верить, говорил он. Идеальный исполнитель на рояле (он никогда не говорил пианист!) — тот, кто хочет быть роялем, и я, разумеется, каждый день просыпаюсь и говорю себе: хочу быть «Стейнвеем», не человеком, который играет на «Стейнвее», а самим «Стейнвеем». Порой мы близки к этому идеалу, говорил он, очень близки, а именно тогда, когда нам кажется, что мы уже сошли с ума, когда мы уже чуть ли не погружаемся в безумие, которого боимся как ничего другого. Всю жизнь Гленн хотел стать «Стейнвеем», он ненавидел мысль о том, что он всего лишь посредник между музыкой Баха и «Стейнвеем» и что однажды Бах и «Стейнвей» сотрут его в порошок, однажды, говорил он; с одной стороны, Бах, а с другой — «Стейнвей», и они сотрут меня в порошок, сказал он, думал я. Всю жизнь я боюсь быть стертым в порошок Бахом и «Стейнвеем», ему стоило большого напряжения освободиться от этого страха, говорил он. В идеале мне нужно было стать «Стейнвеем», Гленн Гульд тогда был бы не нужен, сказал он; если бы я был «Стейнвеем», то Гленн Гульд тогда был бы совершенно лишним. Но ни одному исполнителю на рояле до сих пор не удавалось избавиться от себя, будучи при этом «Стейнвеем», говорил Гленн. Проснуться в один прекрасный день и быть сразу и «Стейнвеем», и Гленном, сказал он, думал я. Гленн Стейнвей, Стейнвей Гленн, и только для исполнения Баха. Вертхаймер, возможно, ненавидел Гленна; меня, возможно, он тоже ненавидел, эта мысль основывается на тысячах, на десятках тысяч замечаний Вертхаймера относительно нас с Гленном. Я и сам был несвободен от ненависти к Гленну, думал я, я ненавидел Гленна каждое мгновение и одновременно любил его с исключительным постоянством. Нет ничего более ужасающего, чем смотреть на человека, величественного настолько, что его величие нас уничтожает, и мы наблюдаем за этим процессом уничтожения, и терпим, и в конце концов вынуждены принять его как данность, хотя на самом деле не верим в реальность подобного процесса до тех пор, пока он не становится неопровержимым фактом, думал я, не верим до тех пор, пока длянас не оказывается поздно. Мы с Вертхаймером были необходимы Гленну для развития, Гленн использовал нас, как и всех остальных, думал я в холле. Бесстыдство, с которым Гленн подходил ко всему, ужасная нерешительность Вертхаймера, мое предубеждение против всех и каждого, думал я. Внезапно Гленн стал Гленном Гульдом, момент превращения в Гленна Гульда, надо сказать, все проглядели — и Вертхаймер, и я. Многие месяцы Гленн вовлекал нас в совместный процесс истощения, думал я, в одержимость Горовицем; в одиночку я, конечно, не выдержал бы этих двух с половиной месяцев зальцбуржекого класса у Горовица, а уж Вертхаймер и подавно, без Гленна я бы сдался. Да и сам Горовиц, не будь у него Гленна, не был бы тем самым Горовицем, ведь они взаимообусловливали друг друга. Это были уроки Горовица для Гленна, думал я, стоя в гостинице, — и никак иначе. Это Гленн сделал из Горовица своего учителя, а не Горовиц сделал гения из Гленна, думал я. За эти зальцбуржские месяцы Гленн с помощью своего гения сделал из Горовица идеального воспитателя своего гения, думал я. Мы либо целиком погружаемся в музыку, либо не погружаемся в нее совсем, часто говорил Гленн, и Горовицу — тоже. Лишь он один знал, что это значит, думал я. Гленн должен был повстречать на своем пути Горовица, думал я, и притом в единственно верный момент. Если этот момент неверный, то ни у кого не получится то, что получилось у Гленна с Горовицем. Учителя, который гением не является, гений делает своим гениальным учителем лишь в этот конкретный момент, в точно определенное время, думал я. Но настоящей жертвой этих уроков Горовица был конечно не я, а Вертхаймер, который, не будь Гленна, стал бы превосходным, возможно, даже знаменитым на весь мир пианистом-виртуозом, думал я. Он сделал ошибку, поехав в тот год в Зальцбург к Горовицу, чтобы быть уничтоженным, уничтоженным не Горовицем, а Гленном. Вертхаймер хотел стать пианистом-виртуозом, я-то этого совсем не хотел, думал я, для меня виртуозная игра на рояле была лишь бегством, тактикой затягивания времени, отсрочкой чего-то, хотя мне никогда не было ясно и до сих пор не ясно — чего; Вертхаймер хотел стать пианистом, я — не хотел, думал я, он на совести Гленна, думал я, Гленн сыграл всего лишь несколько тактов, и Вертхаймер сразу же подумал о капитуляции, я хорошо помню, Вертхаймер зашел в аудиторию, выделенную Горовицу на втором этаже Моцартеума, и услышал, увидел Гленна, встал как вкопанный у двери, будучи не в состоянии сесть, Горовиц попросил его сесть, но Вертхаймер не мог сесть, пока играл Гленн, и лишь когда Гленн закончил играть, Вертхаймер сел, закрыл глаза, не сказал больше ни слова, эта картина все еще ясно стоит у меня перед глазами, подумал я. Говоря патетически, это был конец, конец вертхаймеровской карьеры виртуозного пианиста. Мы десять лет учимся играть на инструменте, который выбрали для себя, а потом услышим, после всех этих изнурительных, довольно-таки удручающих десяти лет, несколько тактов в исполнении гения, и с нами покончено, думал я. Вертхаймер не признавался в этом годами. Но эти нескодько тактов в исполнении Гленна стали его смертью, думал я. Для меня — нет, ведь еще до того, как познакомился с Гленном, я уже думал о том, чтобы все бросить, думал о бессмысленности своих усилий, там, откуда я пришел, я всегда был лучшим, я к этому привык, мне не была противна мысль все бросить, прекратить бессмыслицу, несмотря на все голоса, уверявшие меня в том, что я отношусь к лучшим, ведь принадлежать к лучшим мне было недостаточно, я хотел быть лучшим или не быть совсем, поэтому я все бросил, подарил свой «Стейнвей» дочери учителя из Альтмюнстера, думал я. Вертхаймер же, надо сказать, поставил все на карьеру виртуозного пианиста, я на карьеру виртуозного пианиста ничего не ставил, в этом была разница. Поэтому он был насмерть сражен гленновскими гольдберг- тактами, а я — нет. Быть лучшим или не быть совсем — всегда было моим девизом, во всех отношениях. И поэтому в конце концов я поселился на Калле-дель-Прадо в полной анонимности, развлекаясь бессмысленной писаниной. Вертхаймер, насколько я знаю, хотел стать виртуозным пианистом, который доказывал бы свое мастерство музыкальному миру год за годом, до потери сознания, до седых волос. С этой цели его сбил Гленн, думал я, стоило лишь Гленну сесть и сыграть первые такты «Гольдберг- вариаций». Вертхаймеру выпало услышать его игру, думал я, ему выпало быть уничтоженным Гленном. Если бы только я не поехал в Зальцбург, если бы не захотел учиться непременно у Горовица, то я бы продолжал и дальше, достиг бы, чего хотел, часто говорил Вертхаймер. Но Вертхаймеру на роду было написано поехать в Зальцбург и, как говорится, записаться к Горовицу. Мы уже уничтожены, но все не сдаемся, думал я, Вертхаймер — превосходный тому пример: многие годы после того, как был уничтожен Гленном, он не сдавался. Самому ему ни разу не пришла мысль расстаться со своим «Бёзендорфером», думал я, сначала мне пришлось подарить свой «Стейнвей», чтобы он решился пустить с молотка свой «Бёзендорфер», он бы никогда не подарил свой «Бёзендорфер», он обязан был пустить егр с молотка в Доротеуме, это о нем многое говорит, думал я. Я подарил «Стейнвей», а он «Бёзендорфер» пустил с молотка, думал я, этим все сказано. Все вертхаймеровское
Вы читаете Пропащий
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату