чугунной решетке моста. Глупо было плакать. Глупо и, главное, бессмысленно. А жизнь ее так долго – да какое долго, вообще всегда! – была сплошь осмысленной, что этот главный аргумент и сейчас оказался действенным.
Уличные музыканты перестали играть. Рената заметила, что один из них направился к ней. Наверное, решил спросить, не нужна ли помощь, – глаза на его испитом лице были сочувственные, как у Иисуса на старинной пасхальной открытке.
Так оно и оказалось, конечно.
– Вам плохо? – спросил музыкант. – Может, врача вызвать?
– Нет, спасибо, – ответила Рената. – Я сама врач. Все у меня хорошо.
Ей было неловко перед этим сочувствующим человеком. Что, в самом деле, разревелась как дитя? Она ведь прекрасно умеет держать себя в руках.
И в ту самую минуту, как она об этом подумала, Рената почувствовала, что ее плеч касаются другие руки. Она не ожидала этого. Она не могла этого ожидать! Но ей вдруг показалось, что она вот именно ждала этого всегда. И даже не то что ждала… Это не могло быть иначе, вот что ей показалось.
Она замерла, не решаясь обернуться. Руки Винсента лежали у нее на плечах. Она чувствовала их тепло сквозь плотную ткань плаща так же явственно, как недавно сквозь тонкий шелк палантина. Наверное, и голым телом она почувствовала бы их тепло точно так же.
От этой мысли – ясной, просто физически ощутимой мысли – Ренату бросило в жар.
Она не могла проговорить ни слова. Винсент тоже молчал.
«Надо обернуться, – судорожно, так же, как пульсировала в висках кровь, забилась у нее в голове мысль. – Я все-таки старше, чем он, мне проще держать себя в руках. Надо обернуться, сказать ему, что я…»
Но что она должна ему сказать, Рената не знала. И держать себя в руках было ей совсем не просто.
– Я не хотел вас обидеть, – сказал Винсент. – Простите меня.
И звук его голоса оказался таким спасительным, принес такое облегчение! Рената обернулась, стараясь, чтобы его руки не соскользнули с ее плеч. А это не могло получиться иначе, чем если бы она оказалась в его объятиях. Так оно и получилось – она замерла в кольце его рук, прижимаясь щекой к его груди.
– Вы не могли меня обидеть, – поднимая на него глаза, сказала Рената. – Это просто невозможно.
Он улыбнулся. Его улыбка сверкнула над нею высоко, как луна над водой в просвете неба.
– Я не должен был позволить, чтобы Игорь показывал вам свою злость.
– Какой Игорь? – удивилась Рената. И сразу догадалась: конечно, это о том актере, который играл среднего из братьев Карамазовых и которого она поэтому называла про себя Иваном. – А!.. – улыбнулась она. – Я не знала, как его зовут.
– Он в самом деле недобрый человек, – с удивительными своими, глубоко серьезными интонациями объяснил Винсент. – Это его натура, как натура Елены – фанатичность, которую вы в ней сразу заметили. Это, я думаю, уже нельзя изменить в каждом из них. И я расчетливо использовал натуру Игоря в спектакле. Но спектакль кончился. А я позволил его натуре проявляться рядом с вами. Простите меня, – повторил он.
От того, что он объяснял все это, обнимая ее, от того, что и улыбка его, и серьезные глаза сияли при этом вровень с луной, – от всего этого Ренате хотелось не то плакать, не то смеяться. Чувства ее были так остры и свежи в эту минуту, что голова кружилась от них больше, чем от свежести весеннего ветра, который порывисто веял над водою канала Грибоедова.
«До чего же он красивый! – с наивным, детским каким-то восторгом подумала Рената. – Глаза эти, волосы падают на лоб, губы…»
Она подняла руку и коснулась пальцем его губ. Он словно ждал этого – поцеловал ее палец, потом ладонь, потом наклонился… Его губы коснулись ее губ с такой осторожной нежностью, что впору было снова заплакать. Но Рената не заплакала – она вскинула руки и, обнимая Винсента, ответила на его поцелуй с такой страстью, которой не могла от себя ожидать.
А все остальное – разве она могла ожидать от себя этого остального? Того, что сердце забьется навылет, что вся ее жизнь сосредоточится в кольце его рук и ей не захочется разомкнуть пределы этого счастливого кольца… Господи, да с нею ли все это происходит?!
Но задуматься об этом Рената не могла. Она вообще утратила способность обдумывать свои поступки, ту способность, которую привыкла считать главной в своем повседневном поведении. Наверное, дело было в том, что из ее жизни ушло сейчас, улетучилось все повседневное.
– Мы пойдем ко мне? – спросил Винсент.
Не совсем и спросил даже – интонация была полуутвердительная-полувопросительная. Рената почувствовала, что сердце его замерло при этом, как будто в ожидании.
– Да, – сказала она.
И что еще она могла бы сейчас ему ответить? И, главное, зачем было отвечать ему что-то другое?
Винсент жил на Васильевском, близ Тучкова переулка, среди маленьких, в шесть окон по фасаду, ампирных домиков, которые теснились в старой части острова. Дом, в котором он снимал комнату, был, впрочем, не ампирный, а попроще – обыкновенный питерский доходный дом начала двадцатого века.
– Здесь близко жила Ахматова, – сказал Винсент, когда они с Ренатой шли по Тучкову переулку. – Во-он в том доме, видите? Она его называла Тучка. Здесь у нее родился сын. И она написала, что Васильевский остров – это как будто плот.
Рената всю жизнь проработала на Васильевском, но о том, что здесь жила Ахматова, не знала. Ей стало стыдно перед Винсентом. Хотя вообще-то она не могла испытывать перед ним настоящий стыд. Ее чувство к нему было много сильнее стыда.
Они вошли в арку, потом в гулкую парадную с облупленной краской на стенах, потом поднялись по просторной лестнице на третий этаж.
В квартире стояла тишина. Из-за высоких потолков она казалась ощутимой, огромной.
– У меня очень старые соседи, – шепотом сказал Винсент, осторожно, чтобы не щелкнул замок, прикрывая входную дверь. – Просто две старушки. Они рано ложатся спать.
Это прозвучало трогательно, как оправдание. Может быть, он подумал, что Ренате неловко в присутствии посторонних людей приходить к мужчине в такой поздний час?
Она улыбнулась его словам. В тусклом свете единственной коридорной лампочки он, наверное, не разглядел ее улыбку. К тому же он был сильно взволнован, это Рената чувствовала.
Его комната поражала только одним – пустотой. Когда они вошли и Винсент включил свет, Рената не сразу догадалась, с чем связано такое ощущение; она и сама была взволнована не меньше, чем он. Но, присмотревшись, поняла, что оно происходит из-за того, что вдоль стен стоят два чемодана на колесиках и несколько картонных коробок, заклеенных скотчем.
– Вы уже уезжаете? – растерянно спросила она.
Растерянность прорвалась в ее голосе невольно. Рената хотела бы ее сдержать, но это не получилось.
– Да. Завтра.
– Да. Я забыла.
Она сразу же овладела собой, своим голосом. Ну конечно, он ведь говорил, что теперь будет ставить спектакль в Москве. Значит, уезжает. Завтра.
– Вы замерзли? – спросил Винсент. – Я согрею чай.
Самые обыкновенные, ничего серьезного не значащие слова он произносил так, что они приобретали какое-то другое, не обыкновенное значение. При этом ни в смысле, ни в тоне его слов не было ни капли ложной многозначительности. Как это у него получалось? Рената не понимала. Ее способность что-либо понимать так и не восстановилась, вся она по-прежнему состояла не из мыслей, а из одних только чувств, сильных, до болезненности острых.
– Не надо чаю, – сказала Рената.
Она не могла представить, как они стали бы пить вместе чай, вести какие-нибудь неторопливые разговоры, которыми неизбежно сопровождается чаепитие. Она и в ресторане куска не смогла проглотить,