с холма.
— А ты чем наверху занимался? — спрашивает Аарон.
— Был на передовой.
— Тебе полагается быть там, где ты мне нужен.
— Я тебе нужен?
— Нет.
— Тогда в чем…
— Видел парня, который спускался с горы? — говорит он. — Был уже мертвец мертвецом, хоть забор подпирай, а бежал со склона, не дай, не приведи еще раз такое увидеть! — Он улыбается: — Мне на минуту показалось, что это ты. Тоже урод, каких мало!
Солнце садится, и перестрелка затихает; если они действительно хотели нас контратаковать (чего я никогда не узнаю), они явно передумали; у нас есть немного еды — ее принес парикмахер, когда ходил за водой: немного спелого и сушеного инжира, еще теплые от солнца сливы, консервированное мясо, хлеб и затвердевший, невкусный мармелад. Неподалеку стоит каменный домишко, Аарон решает перевести туда штабных — там на полу навалено сено и стены толстые.
— Снаряд может попасть и через крышу, — грызя ногти, замечает Кёртис.
— А чего ты хочешь задарма? — огрызается Аарон.
В этом домике мы проводим самую спокойную ночь с тех пор, как форсировали Эбро; долгий сон только раз прерывает тревога — фашистам, как это часто бывает, померещилось, будто мы идем на них в атаку, они стали кидать со своего холма гранаты, и поднялась страшная сумятица. Лопофа никак не удается разбудить, Дик Рушьяно трясет его, трясет и кричит (Дик слегка оглох от грохота орудий): «Лопоф, ради бога, вставай! Они что-то затевают!» Аарон бормочет: «Да ладно, спи…», но Дик не отпускает его, пока он не поднимается, и мы выходим наружу — Сэм Спиллер, Кёртис, Дик, Аарон и я, — увертываясь от падающих мин, пережидаем огневой шквал.
Кёртис составил предварительное донесение: из первой роты Ламба налицо только тридцать шесть бойцов; из второй роты всего шестьдесят шесть; поговаривают, что надо объединить обе роты под командованием Аарона. Точных данных о численности раненых и пропавших нет, но, так как в каждой роте числилось по сто бойцов, убыль должна быть немалая. Наши потери, а иначе как потерями их не назовешь, нельзя сбросить со счетов, несмотря на успех нашего наступления. Мы взяли свыше трех тысяч пленных; заняли несколько сотен квадратных километров территории, много городов; Гандеса практически окружена, но прежде надо занять Вильяльбу; наши успехи отчасти помогают ослабить натиск на Левант, однако пока фашисты не перетянули на наш фронт ни моторизованные дивизии, ни тяжелую артиллерию, ни avion…
Меня спозаранку выволакивают из сена, посылают проводить Эли Бигельмана, представителя бригады, в штаб 3-й дивизии, и, поджидая его, я сижу в каменном домике с группой испанских товарищей и от нечего делать слушаю их разговоры. Снаружи изредка падают мины, от стен со щелканьем отскакивают пули. Мне трудно понять, о чем говорят испанцы: беседа, вернее, жаркий спор, ведется на непривычном для меня валенсийском диалекте, но постепенно я разбираю, что речь идет о спиритизме: половина верит в духов, другая половина — нет. Приводятся доказательства: у одного из спорщиков тетка определенно видела призрак; она уверена, что это привидение, потому что, встав с постели, протянула к нему руку, но рука прошла сквозь него. По домику прыгает ручная сорока, которую бойцы окрестили Марией, мы играем с ней. У одного из бойцов начинается эпилептический припадок.
Мы с Бигельманом возвращаемся уже под вечер; мы садимся возле каменного домика, как вдруг разрывается мина, мы видим, что к нам навстречу бежит Павлос Фортис, и кидаемся к нему.
— Ты ранен? — кричит Аарон.
Павлос закрывает руками залитое кровью лицо — у него снесло кончик носа и пробило щеку.
— Ох и пад-донки, — стонет он. — Пад-донки…
Мы делаем ему перевязку. (Гарфилд так и не вернулся.) Я смотрю на Аарона, вижу, как он стаскивает берет, в ярости швыряет его на землю, топчет ногами.
— Будь оно все проклято! — рычит он. — Будь оно проклято, только этого не хватало! — Он смотрит на Павлоса, говорит: — Видишь, chico, вот они и до тебя добрались, теперь моя очередь.
— Да что там, — говорит Павлос, — ерунда. — Но говорить сквозь бинты ему трудно, и мы посылаем Кёртиса проводить его в санчасть.
Поздней ночью тишину сменяет шарканье ног, всевозможные звуки, которые обычно издают скопища людей, когда они пытаются двигаться бесшумно, — это 24-й батальон пришел к нам на помощь. На рассвете он перейдет в наступление сквозь наши позиции. Он пошел в наступление; по слухам, наступление прошло успешно, однако ничего точно пока не известно. Посыльные доставляют приказы нам и ответные приказы от нас; нам приказывают наступать следом за 24-м батальоном; приказ тут же отменяется; нам приказывают выступать и идти на юг к Гандесе, но мы не выступаем; наконец мы получаем приказ в первой половине дня атаковать противника при поддержке пулеметов 24-го батальона и начинаем готовиться к этой операции. Сытный завтрак — кофе, мармелад, ветчина (американская), солонина и сливы — кажется нам безвкусным. После утренней атаки 24-го батальона напряжение возрастает, противник нервничает. Фашисты весь день бухают из пушек и минометов, чуть не плавя стволы, и, по мере того как идет время (мы довольно быстро узнаем, что атака на заре была далеко не такой успешной) и приближается минута, когда мы должны будем пойти в атаку (вторично), напряжение становится невыносимым. Нервы натянуты так, что это становится физически нестерпимым: от грохота взрывов, свиста и щелканья пуль (хотя, когда слышишь эти звуки, значит, пуля тебя уже миновала) поднимается температура, выступает горячий пот (а кое у кого — холодный), болит живот, обостряются все ощущения. Тебе страшно, и этому ничем не поможешь, остается только делать свое дело, заставлять руки, ноги и тело двигаться, а рассудок — сосредоточиться на какой- нибудь неотложной задаче.
Мы идем в атаку, нас осталось совсем немного: горсточка интербригадовцев и чуть побольше деморализованных, насмерть перепуганных юнцов; перед наступлением они вспоминают свою первую атаку, своих товарищей, которые из нее не вернулись; они взбираются на гребень холма, проходят еще тридцать метров, но дальше их не заставишь идти никакими силами. Они лежат в винограднике и не могут ни продвинуться вперед, ни подняться и отойти назад. Местность для боевых действий самая что ни на есть неудобная — укрыться негде, огонь убийственный. Ко мне подбегает Сэм Спиллер (Аарон приказал нам держаться сзади), на глазах у него слезы.
— Где Аарон? — спрашивает Сэм. — Как мне его найти? Может, я ему нужен?
— Он сказал, чтоб мы оставались тут.
— Нет! Мне надо сейчас же его найти, я должен быть с ним, может быть, он ранен.
Сэм опрометью кидается вверх по склону, переваливает через гребень холма, я бегу за ним. Увидев, что я догоняю его с винтовкой в руках, он орет:
— Осторожно, Ал! Ложись, осторожно!
Он говорит дело. Бойцы, оставшиеся на позициях — наши и из 24-го батальона, — лежат, распластавшись у края прогалины, на верхушке нашего холма. Я прячусь в выемку за грудой камней, прижимаюсь к земле. Сэм ложится рядом, однако когда я поворачиваюсь к нему, он уже куда-то исчез. Во время перебежки мне попался на глаза Куркулиотис — его запах донесся до меня раньше, чем я его увидел. Я опознал его по форме, потому что иначе его не узнать. Я лежу под палящим солнцем, до меня доносится тошнотворный трупный запах; тщательно целясь, я стараюсь кого-нибудь подстрелить из чешского маузера Павлоса.
Горячий воздух трепещет от криков раненого по правую руку от меня. Я вижу, как он ползет ко мне по гребню холма, на самом виду у противника, волоча окровавленные перебитые ноги, и просит: «Товарищ, помоги, помоги, товарищ…» Я делаю ему знак лежать, пока не стихнет стрельба, но он все ползет и ползет, на какой-то миг я даже думаю, не побежать ли за ним, чтобы перетащить его к себе. Но он тяжелый, а противник с особым остервенением обстреливает холм. Глядя в умоляющие глаза раненого, я чувствую горячий прилив стыда, вижу, как он тянет ко мне руки, потом его бледное лицо багровеет, тело сникает, и он падает. Я снова поворачиваюсь к долине и, стоя на коленях, прилежно стреляю, но вдруг до меня доходит, что вся верхняя часть туловища у меня открыта. От Ника идет страшная вонь — удрать бы отсюда куда подальше. Я лежу ничком, гляжу, как белые пылинки перед глазами разрастаются до размера булыжников.