разложение!
На штабной «Либаве» всю ночь гремели трапы от беготни, хлопали двери радиорубок, сновали, звеня цепками дудок, рассыльные, все изнервничались от напряжения. Казалось, центр сражения за Моонзунд теперь переместился с Кассарского плеса на Церель.
Флотоводец – почти шахматист, но свою партию он разыгрывает не на доске, а на карте; и линкор зачастую – как ферзь, крейсер – как ладья, эсминец – как слон, а дальше спешат на погибель пешки – тральщики, посыльные, прочие суда на побегушках, с потерями которых мало считаются. Ночная рокировка сил была проведена, и к утру фигуры заняли свои места.
Но мысль пульсирует сейчас и за островом Эзель: на флагманском «Мольтке» тоже не спят, тоже прикидывают, тоже выдвигают различные версии. Немцам уже ясно: русская эскадра попадается в клещи, еще один прорыв через Ирбены – и германские дредноуты вползут в Рижский залив... Этой ночью в глубине Эзеля стали затихать выстрелы. По темным лесам и болотам блуждали женщины с детьми, на кочках умирали офицеры и солдаты. Немецкие автоматчики, прочесывая Эзель, повсюду натыкались на трупы... На рассвете 107-я дивизия, уже на последнем пределе сил, начала поодиночке складывать оружие. Немцам очень хотелось бы видеть акт капитуляции – документ, подтверждающий слабость русской армии, и каждого из 107-й дивизии они настойчиво допрашивали:
– Где генерал Иванов? Нам он нужен, чтобы расписался...
Но генерал Иванов в эту ночь поднялся от костра, зарядил пулями барабан револьвера и ушел во тьму, раздвигая кусты. Судьба этого человека и до сих пор неизвестна. Так прошла ночь, и наступил рассвет. С утра на корабли полезли беглецы и дезертиры, которым удалось с Эзеля перескочить на Моон, а теперь, попав в Куйваст, они жаждали одного – ощутить под ногами палубу, чтобы бежать дальше на материк. Матросы устраивали на кораблях обыски, вылущивали таких «гостей» из разных придонных щелей, гнали обратно на берег:
– Две ноги есть? Две руки есть? Вот иди и воюй...
Германские эсминцы снова начали рваться на Кассары, но их стремление на плес тут же гасили огнем канонерки «Хивинец» и «Храбрый», стоявшие с ночи в брандвахте. Постепенно, чем больше отступал мглистый рассвет, Кассарский плес оживал. За пеленою мелких дождей, секущих темную воду, проносились русские миноносцы. Их винты размывали близкий грунт, за кормами кораблей тащились длинные ленты придонной грязи. На месте разрывов снарядов долго бурлили, лопаясь гнилостными пузырями, каскады желтой илистой пены. Тонуть здесь людям неглубоко, но смерть от этого не становится краше. Если забраться на марс, то с высоты хорошо просматриваются мачты германских эсминцев, торчащие из воды, они уже нашли место своего последнего упокоения, и да пребудут здесь, как память о войне, пока море не разломает их в лихие осенние непогоды.
...День четвертый – день реквиема Церелю!
Артеньев отодвинулся от прицелов:
– Комиссар, хочешь, посмотри и ты на немцев.
– Чего уж там любоваться! Давайте сигнал к бою...
Церель открыл огонь, после чего германские дредноуты начали перемешивать его с землей. Высоко взлетели разбитые рельсы. Дым вздымался на чудовищную высоту. Осколки жестоко изрезывали бетон укрытий. Из каркасов брустверов уродливо выпучивало основу досок и бревен... Церель сражался.
Но тут побежала в лес прислуга второй башни. Артеньев видел, как впереди солдат прытко наяривает до кустиков сам командир – прапорщик Родионов.
– Минус одно, остается три, – сказал Артеньев.
Близкий разрыв засыпал его мерзлой землей, сверху упала мертвая чайка. Шатаясь, он снова приник к прицелам, и перед старшим лейтенантом – какой уже год! – все так же волновалась серая простыня Ирбен, на которой ползали, будто вши, отвратительные живчики вражеских кораблей. Время от времени оттуда вспыхивали огоньки, почти мирные, похожие на булавочные головки, – это были выстрелы дредноутов, которые отзывались на Цереле страданием...
Ему позвонили с первого орудия:
– Это я... мичман Поликарпов. Даю последний выстрел.
– Почему последний, черт побери?
– Прислугу отпустил в лес. Не отпусти – сами бы убежали...
Остались две башни, и эта арифметика была постыдной.
Прислуга третьего орудия то убегала, то возвращалась. Ей было страшно – и она бежала. Потом делалось стыдно – и она возвращалась. Вражеские снаряды ложились возле погребов, упрятанных под массивом бетона, а потом перескочили ближе к батарее. С четвертого орудия мичмана де Лароша стреляли по дезертирующим, и они падали под пулями, не успев укрыться в лесочке. Артеньев видел все это и соединил себя с четвертым.
– У аппарата хозяин подачи – Орехов.
– Молодцы, четвертая! Как у вас дела?
– Как сажа бела. Но за нас будьте уверены...
Сергей Николаевич потом спросил Скалкина:
– Этот хозяин подачи Орехов тоже большевик?
– Нет. Сочувствующий нам.
Артеньев отработал данные к новому залпу и сказал:
– Сейчас я тоже сочувствующий. Всем, кто борется. Мне надоели эти визги и писки. Я уважаю вот таких, как этот Орехов...
От третьего орудия убегал в лес его командир, мичман Гончаревский, и кричал в сторону четвертого орудия.
– Не бей меня... не бей! Я не убегаю – я только догоню своих, чтобы устыдить их... я вернусь еще... не стреляй!
Прислуга третьего орудия вернулась, дала по врагу еще четыре залпа, после чего снова разбежалась. Артеньев снял шинель, долго вытрясал из нее землю. Его настиг, как удар ножом в спину, звонок из деревни Менто – от каперанга.
– Вы эту канитель там кончайте, – сказал фон Кнюпфер озабоченно. – А то немцы могут и в самом деле – на вас рассердиться. Дредноуты до сих пор только постреливали, а теперь станут стрелять. У них техника, сами знаете, не чета нашей...
Раздался грохот, и батарейный паровоз кверху колесами покатился под насыпь. Прерывая стукотню дизелей, еще работавших в подземельях Цереля, завывали конвейеры подачи снарядов, ревуны звали прислугу батарей к залпу... Фон Кнюпфер намекнул:
– У меня над Менто белый флаг, и нас немцы не трогают.
– Это – что? Добрый совет?
– Тема для размышлений, – ответил Кнюпфер.
– Благодарю. Но Церель уже имеет
Артеньев разбил трубку телефона, будто она виновата в измене начальства. Полтора часа зверского напряжения кончились. Германские корабли выходили из зоны огня батарей. Артеньев огляделся во внезапной тишине и увидел, что на Цереле остались лишь офицеры, верные долгу, и матросы-большевики... Сколько он ругал этих большевиков, порою даже остро ненавидел, но сейчас, когда пришло время умирать, они остались на постах, они открыто принимали вызов неприятеля и от смерти не прятались...
– Да! – сказал он комиссару. – Пусть так и будет. Это не сгоряча. Это от души... Ты этого офицерам не болтай. Пусть между нами. Считай меня, как и Орехова, тоже сочувствующим...
Высокой свечкой сгорал над морем древний маяк Цереля.
В этот день мичман Сафонов сбил четвертый самолет противника. Каждый день он сбивал по одному «фоккеру», и ему везло. А сейчас, когда он возвращался с разведки, его гидроплан немцы расстреляли над морем. Хорошо, что неподалеку крутился «Разящий», летчика подобрали, и стремительный миноносец доставил его в Куйваст...