которой до Нетании всего двадцать минут (хотя Сереге туда пока не нужно). Дмитрий колебался, думал. С одной стороны он считал, что ошибся, не уехав в Америку, увезя туда серебряный век в глубине своей души, с другой стороны — не хотелось ему начинать все сначала. А с третьей стороны, когда еще принесут ему грин-кард на тарелочке. Конечно, есть здесь свобода, признает Дмитрий, но… это как бы больше свобода с оборванными пуговицами, говорит он.
— Пусть и с оборванными пуговицами, но это этап. — Атакуя, одновременно упиваясь положительным содержанием своей речи, Борис все же старается проверять себя, не смешон ли его апломб. — Не все сразу. Сначала — с оборванными пуговицами, потом — серебряный иней. И ведь вовсе не только с оборванными пуговицами или в жеваной футболке. Выдвини перископ из серебряного века! Обведи им горизонт по кругу: за сто лет восстановлен язык, устроена жизнь, башни хай-тека набиты снобами вроде тебя. Ты бы и начал дышать морозным инеем. Можешь?
— Не дышится, — отвечает Дмитрий. В другой раз он сказал Борису, что не любит кандалов объединяющей идеи, не верит в нужность перестраховки от давно похороненного нацизма, его давит подразумевающийся за всем этим (он обвел рукой вокруг себя) моральный императив.
— Да ведь давно уже растворился этот императив во вполне уютной, как постель, атмосфере, — удивился Борис, — это я неофит. Случается, перегибаю.
— Что-то есть, — упрямо ответил Дмитрий.
— Есть, — согласился Борис, — выработалось со временем прозрачное выражение лица, лучезарная маска широты взглядов, которую адресуют наружу, а для себя не приемлют. — Он решает не продолжать. Обо всем этом много раз говорено между ними, и теперь, сидя на зеленом диване и глядя на них, Теодор думает, что они олицетворяют две идеи: Борис — упоения движением, Дмитрий — удовольствия созерцания.
Кажется, все идет к тому, что примет Дмитрий на себя миссию и даже пришлет доклад из Америки о том, что Киргизией интересуется «Кока-кола», Туркменией — «Пепси-кола», а Таджикистаном — предприятие по производству «Фанты», но… что делает автор? Неужели? Хлоп! Выключил нажатием кнопки питания лэптоп, на котором пишет свою историю!.. Это же надо! Это таким агрессивным способом он пытается вставить палки в колеса Шпион-Воен-Совету, препятствует «йериде» Дмитрия! Ну и ну! И чего стоят после этого все его намеки насчет свободы? Где его терпимость, где уважение к суверенитету личности? Где снисходительное отношение к человеческим слабостям? Где он сам, наконец? Почему не парит в небесах над своими героями? Чушь какая-то! Чушь и литературный нонсенс!
О НАЦИОНАЛЬНОЙ ГОРДОСТИ ЕВРЕЕВ
Вот спросит кто-нибудь, а есть ли у евреев национальная гордость? Или такая гордость нужна только тому, кому кроме этой гордости похвастаться нечем?
— Ого-го! — ответит ему, вполне возможно, другой «кто-нибудь». — Не гордость даже, а гордыня, не гордыня даже, а гонор. А что, есть сомнения в этом?
— Имеются, — ответит ему некто унылый, чем-то похожий на автора.
Но найдется кто-нибудь — совсем другой «кто-нибудь», который воскликнет: да как же! Есть у нас национальная гордость!
И скажет этот «кто-нибудь», что и ему в его отечестве обидно за каждую свалку (широкий охватывающий жест); за каждый бугор на асфальте (указующий жест правой руки); за каждую задницу, глядящую на нас из штанов верхней частью своего разреза, напоминающего дамский лиф (протянутые вперед ладони).
— И мы, — воскликнет, — любим Италию, и мы говорим: велик итальянец! И мы вертим головой в Сиене, не верим своим глазам в Венеции, поражены в Риме и думаем, какое же это, должно быть, счастье — родиться итальянцем на все готовое! Но готовое итальянское сделано итальянцами, папами и мамами нынешних. А мы не итальянцы, мы другие, заметит справедливо, и если надменное чувство выше в нас подлого сиюминутного удобства (патетично), то вот уже оглянулись вокруг прищуренным глазом на эти холмы (растроганно), на это море (взволнованно), на эту пустыню (с восхищением): здесь, на этих холмах (широкий охватывающий жест), будет мой Рим, тут, в море (протянутые вперед ладони), будет моя Венеция, там, в пустыне (указующий жест руки), расцветет моя Димона. И пусть хоть через тысячу лет, но приедет итальянец и скажет: «Ух!» И ничего больше не сможет сказать!
Ух! Как, однако, расходился этот наш «кто-нибудь»! Прямо не еврей и даже не итальянец, а какой- нибудь скандинавский одержимый воин-берсерк. Только и не хватает, чтобы выпучил глаза, которые у него и так немного навыкате, закричал «Хедад!»[19] и бросился на нас с кулаками.
Пока Серега корпит за компьютером на своей съемной квартире в Шхунат-Бавли, сочиняя очередной доклад в Москву, который вскоре прочтем и мы, члены ШВС собрались на совещание, не имеющее специальной цели, — из тех совещаний, которые большевики называли «О текущем моменте», а на любом предприятии называют совещанием по уточнению статуса. Для кого-то из участвующих это приятные законные часы грез. Для кого-то, словно для человека, утратившего веру в Бога, — муки лишенных смысла часов, проводимых в молитвенном доме в угоду семейной традиции. А кто-то наслаждается предоставленной ему трибуной и коренными зубами мысли тщательно пережевывает нечто известное, полезное, но такое, о чем обменяться сведениями в беседе двоих займет считанные минуты. И вот такую невзрачную перспективу нарушает Аталия заявлением.
— А хотите знать, — спрашивает она, — почему вы так обхаживаете Серегу?
Вопрос показался неудобным, прежде всего, Теодору.
— А потому, — запальчиво заявляет Аталия, — что вам в глубине души совестно за ваши взгляды, за то, что вы лелеете свое благоприобретенное национальное первенство. Потому, что пытаетесь скрыть от себя, что, может быть, нет в этом ни благородства, ни аристократизма, а есть обыкновенный реванш за былую вторичность.
— Неправда! — почти крикнул Теодор. — Просто Серега каким-то образом притягивает к себе расположение. Я не знаю, как он это делает, но притягивает — и все!
— А Толька-Рубаха не притягивает? — гнет свое Аталия.
— Не притягивает, — отвечает ей Борис.
— Вы на нем вымещаете свою неуверенность, — продолжает издеваться Аталия. — Попросите Серегу, может быть он и вам по грин-карду добудет!
— Не будь язвой, — сказал ей Виктор.
Теодор специально развернулся так, чтобы краем глаза видеть реакцию Баронессы. Он как будто физически ощущает сейчас ее весы. Как бы не оказаться ему на этих весах легче взбалмошной девчонки! Ему уже и проблема неважна, а важна только Баронесса, и только из этого угла ищет он выход, чтобы перетянуть весы в свою сторону.
— А что, Борис? — спросил он. — Правда, не махнуть ли и нам в Америку! Глядишь, повезет, разбогатеем. Будем помогать из Нью-Йорка ближневосточным «шмокам» деньгами, поучаствуем в еврейском лобби, будем ходить на демонстрации в поддержку государства евреев на их исторической родине. С бело- голубыми флажками в руках будем стоять на тротуарах! Кричать на Соседей, сгрудившихся на противоположном тротуаре через головы монументальных темнокожих полицейских! Протестовать! Поддерживать! Будем писать пламенные филиппики в бюллетень Антидиффамационной лиги? А?
Аркадий посмотрел на Теодора с Борисом растерянно. Баронесса рассмеялась. К Теодору вернулось спокойствие. Борис, напротив, расстроился. Только Виктор остался невозмутим.
ГЕРОЙСКИЙ СЕРЕГА