когда инспектор Райт кончил свою работу в доме убитой. Обыск не дал никаких результатов, если не считать загадочной записи в пятницу: «Торсдень?!» Поверенный сообщил, что он не составлял для покойной завещания, а так как в ее бумагах завещания не нашли, можно было с уверенностью предполагать, что оно и не существует. Найджел надеялся, что автобиография откроет больше, чем дом в Челси; он принялся за чтение с живейшим любопытством. Миллисент Майлз обладала одним свойством настоящего писателя — отрешась от себя, принимать окраску окружающей среды, растворяться в чужой личности. У нее, правда, это было всего лишь уловкой хамелеона, приемом, который она научилась выгодно использовать. Но она была одним человеком для увлеченного ею Бэзила Райла и совсем другим для язвительного Стивена Протеру.
А какой она была для себя самой? Откроет ли автобиография за этим изменчивым обликом ее подлинную суть или же создаст еще один иллюзорный портрет Миллисент Майлз, ловко приспособленный ко вкусам ее жадных читателей?
Одно было ясно с самого начала: читателя она изображала своим духовником. Она делала вид, будто каждого из них выбирает из толпы, отводит в сторонку и рассказывает то, чего нельзя доверить чужим ушам. Это делалось с редкостным правдоподобием, и нужна была вся твоя трезвость, чтобы заметить, что эта доверительная беседа открывает тебе гораздо меньше, чем кажется. «Ее манера писать, — думал Найджел, — похожа скорее на поверхностную откровенность зеркала, чем на чистосердечие прозрачного стекла». По мере того как он читал, ему становилось все очевиднее, что любое событие, любой персонаж в этой книге были только зеркалом, повернутым под таким углом, чтобы отразить автора в самом привлекательном виде. Когда мисс Майлз исповедовалась в какой-нибудь детской шалости, она создавала впечатление живой веселой девчонки, неуемного сорванца, чьи выходки могут вызывать лишь снисходительную улыбку. Когда она намекала, но очень деликатно, на раздоры в семье, казалось, что слышен шелест довольно прозрачной завесы, которой она прикрывала менее симпатичные стороны своих родителей. До чего же ранимым было это бедное дитя, и как замечательно, что оно не питает к своим обидчикам зла, несмотря на все перенесенные страдания!
«Да, — размышлял Найджел, — вот уж поистине обман, основанный на точном расчете». Однако он скоро был вынужден изменить свое Мнение: Миллисент Майлз, как и большинство популярных писателей этого сорта, неукоснительно верила каждому написанному ею слову — по крайней мере, когда писала — и вовсе не чувствовала в своих писаниях ни противоречий, ни самообмана. И то, как простодушие соединялось в ней с умелой игрой на чувствах читателя, свидетельствовало о необычайной ловкости ума, о предельном эгоцентризме и такой безответственности, которая просто поражала.
Интересно, как же мисс Майлз собиралась объяснить Бэзилу Райлу несоответствие между тем, что она ему рассказывала о своей юности, и тем, что написано в ее книге? Из автобиографии следовало, что ее отец-коммивояжер действительно обанкротился, но не был ни пьяницей, ни садистом. Она изображала его жизнерадостным, хлопотливым неудачником, грешившим скорее пассивностью, чем дурными делами. И мать оказалась отнюдь не распутницей и домашним тираном, — наоборот, она была чопорной женщиной, верующей баптисткой, повинной лишь в том, что беспрестанно пилила мужа и не могла понять девических запросов дочери. Но тем не менее, хотя в начальных главах портреты обоих родителей никак нельзя было назвать сатирическими или обличительными, между строк так и веяло ласковым всепрощением, благочестивой сдержанностью, намекавшей на то, что автор о многом умалчивает. И опять же, в семнадцать лет она действительно пошла работать продавщицей — но только в книжную лавку, для чего ей вовсе не понадобилось убегать из дому.
Найджелу не терпелось дойти до ее девятнадцатилетия, когда, если верить тому, что она рассказала Бэзилу Райлу, ее соблазнили и она родила мертвого ребенка. С какой изворотливостью и прикрасами она расскажет об этом периоде своей жизни? Но вернее всего, это была еще одна мерзкая выдумка, состряпанная для того, чтобы подогреть симпатии злосчастного Райла. Тем не менее, заставив себя ничего не пропускать, Найджел добросовестно пробирался сквозь рассказы о знакомых, бывавших в доме, описания теннисных матчей, забавных эпизодов школьной жизни, пылких восторгов юной Миллисент, вызванных красотами природы и великим наследием литературы; сквозь жалобы на непонимание родителей и душевные переливы чувствительной натуры, которую она скрывала под маской сорвиголовы (весьма при этом благопристойной), сквозь проявления расцветающей женственности, каталоги платьев, которые она носила, и мыслей, роившихся у нее в голове.
Все это казалось Найджелу малоправдоподобным. И неправдоподобие только подчеркивалось манерой автора именовать персонажей одной заглавной буквой. Эта раздражающая загадочность стала вдвойне утомительной, когда Найджел открыл, что инициалы тоже вымышленные; каждый раз, когда появлялся новый герой, мисс Майлз карандашом на полях ставила заглавную букву, но совсем не ту, что в книге. Это делалось, как предполагал Найджел, для памяти, и тут инициалы были подлинные.
В середине четвертой главы он нашел записку инспектора Райта, приколотую к странице: «Против 19 -й строки заглавное „Л“ стерто». Найджел нервно вздрогнул, словно кошачьи когти царапнули шелк. Он вошел в соприкосновение с убийцей. Эта догадка была алогичной, — в конце концов, букву могла стереть сама Миллисент Майлз. Однако Найджел был уверен, что это дело рук убийцы. Он медленно прочел абзац, призывая на помощь всю свою интуицию, чтобы ухватить подтекст:
«Прошло всего несколько недель с тех пор, как мне исполнилось 18 лет, и я встретила человека, которого буду называть Рокингем. Однажды днем он вошел в книжную лавку, и у нас завязался разговор о новых поступлениях. Когда мы заговорили о недавно полученных романах, нетронутых и загадочных в своих изящных обложках, я и не подозревала, что этот застенчивый нескладный юноша со временем станет одним из властителей дум в литературном мире. Мне было достаточно того, что я в нем нашла, ибо между нами сразу возникло духовное сродство, которое помогло нам обоим преодолеть застенчивость, а ему открыться. Рокингем был моим товарищем по перу — он уже успел кое-что напечатать в журналах. О, магия типографской страницы для начинающего художника! Я часто спрашиваю себя, понимает ли нынешнее поколение, бесстрашно отринувшее обветшалые предрассудки, что оно потеряло, отбросив также и благородный дар поклонения героям? Для меня тогда писатель был богом. И хотя у этого божества потом оказались глиняные ноги, мое блаженство не омрачали дурные предчувствия.
Я послала ему свой рассказ, и он вернул его, одобрив, со своими замечаниями, которые были мне, робкой девочке, дороже всех сокровищ. Когда я сама стала „знаменитой“ и начинающие писатели завалили меня своими пробами пера, я вспомнила о том, что когда-то для меня сделал Рокингем. Я решила посвящать хотя бы час в день помощи этим неофитам. И как бы я ни была занята, какие бы тяжкие переживания ни выпадали на мою долю (а сколько их у каждой женщины!), я не нарушала данного слова. Наградой мне была благодарность сотен литераторов, жаждущих славы. Эта благодарность не меньше, чем преданность моих постоянных читателей, помогала мне переносить издевки так называемых „высоколобых“. Она дает мне ощущение, что меня любят (а какая женщина не хочет чувствовать себя любимой?). Но и внушает мне смирение».
«Пока что толку мало», — подумал Найджел. Он смог извлечь из этого куска, полного приторных банальностей и самолюбования, только то, что у Рокингема были глиняные ноги, что его настоящее имя начиналось на «Л» и что он стал большим человеком в литературном мире.
«Л», вероятно, означало «Лупоглазый», а это мог быть, но мог и не быть Стивен Протеру, вряд ли тут подразумевался автогонщик — второй муж мисс Майлз. Но, с другой стороны, за инициалом мог в виде исключения скрываться и Артур Джералдайн.
Найджел стал читать дальше, рассчитывая найти какое-нибудь объяснение «глиняным ногам» Рокингема. Но это имя в главе больше не фигурировало. Однако в середине предпоследней страницы имелся следующий абзац:
«Итак, я пробовала в литературе свои еще не оперившиеся крылышки. Но во мне созревало и готово было расцвести под первым же лучом солнца не только мое дарование. Мне было девятнадцать лет, я была пылкой, неопытной девушкой, и женщина во мне хотела высвободиться, как бабочка из куколки. Разве может мужчина, даже самый чуткий и порядочный (а таких еще, слава Богу, можно найти!), — разве может мужчина понять ту сладостную растерянность, тот блаженный, трепетный, кипящий в крови восторг,