— А знаешь ли цену писаным словесам?
— Где знать?
— Правду сказала: где знать цену неисчислимого! — торжественно произнес пришлец. — Волчица щенится волчатами. Орлица высиживает орлят. С дуба падают желуди, а из желудей вырастают новые дубы. И вы, матери человеческие, вынашиваете в утробах дочерей и сынов и в муках рождаете их на свет. Но всему, что живо, приходит в свою пору конец: и рождающим и рождаемым — и волчице и волчатам, и орлице и орлятам, и старому дубу и молодым дубам, и вам, матерям, и вашим чадам, и вашим внукам. Давно истлели в сырой земле и те, о ком в сей книге писано, — он показал пальцем на свое сокровище, — а написанному в ней не умирать! Писаное, книжное слово пребудет вовек! Чуешь ли, какую власть стяжали мы, тленные человеки, научившись порождать нетленное?
Он медленно перелистал конец книги, бегая глазами по строкам.
— Послушай, что я тебе прочитаю, — проговорил он вдруг негромко.
И, прокашлявшись, начал:
— 'В лето шесть тысяч шестьсот восемьдесят третье[63] убит был великий князь Андрей Суздальский, сын Юрьев, внук Владимира Мономаха, месяца июня в двадцать девятый день.
Был у него Яким, слуга возлюбленный его. И услышал Яким от кого-то, что брата его князь велел казнить. И пошел к братье своей, вопия:
'Сегодня его казнили, а завтра — нас. Так промыслим о князе сем'.
Начальник же убийцам был Петр, Кучков зять, и с ним Анбал, ясин, ключник, и Яким Кучкович. А всех неверных убийц — двадцать числом…'
Деревянная пуговка вывалилась у старухи из пальцев и покатилась по полу.
А чтец все читал да читал.
Косой солнечный луч воспламенил медовой, прозрачной желтизной исписанный кожаный, тонко выделанный лист, чуть трепетавший в руках чтеца. Потом и самому чтецу ударил в глаз, заставив отклониться всем телом и прикрыться рукой.
Незнакомец читал теперь о том, как после Андреевой кончины к убийцам пришел верный княжой слуга, Кузьмище-киянин, и стал допытываться, где труп его убитого господина. Убийцы ответили, что тело князя выволочено в огород, и запретили Кузьме брать его, пригрозив, что убьют и его, если он похоронит князя. Но Кузьмище, не побоявшись смерти, отыскал Андреевы останки.
— 'И стал плакать над ним Кузьмище, — раздавался голос чтеца: — 'Господине мой! Как не распознал ты скверных и нечестивых, идущих к тебе? Или как не домыслил победить их, как некогда побеждал полки поганых булгар?'
И пришел Анбал, ключник, ясин родом. Он держал ключи от всего княжого дома, и дал ему князь волю над всем.
И, взглянув на него, сказал Кузьмище:
'Анбал, сатана лукавый! Скинь либо ковер, либо что другое, чтобы постлать или чем прикрыть господина нашего'.
И сказал Анбал:
'Иди прочь! Мы хотим выкинуть его псам'.
И сказал Кузьмище:
'О еретик! Помнишь ли, в каком рубище пришел? Ты ныне в бархате стоишь, а князь наг лежит. Но молю тебя, скинь мне хоть нечто'.
И сбросил Анбал ковер и корзно.
И, обернув тело, снес его Кузьмище в церковь и сказал:
'Отомкните храм'.
И ответили ему:
'Свали его в притвор'.
Они были пьяны.
И сказал Кузьмище:
'Теперь, господине, и слуги твои больше не признают тебя! А когда-то гость приходил к тебе из Царя-города, и от латынян, и от иных стран, и из всей Русской земли!..'
Голос чтеца оборвался.
Эти не раз читанные слова всегда особенно волновали его. Ему казалось, что они лучше других выражают главную сокровенную мысль, которой одушевлена вся книга. В чем эта мысль? Выразить ее он не сумел бы. Он понимал только, что, ведя речь о давно умерших людях, о низости одних, о величии других, книга говорит, в сущности, не о них, а о чем-то несравненно большем, о том, что дорого всему простому народу, о том, что со смертью Андрея, страстного исполнителя Юрьевых великих заветов, стала меркнуть надежда на воссоединение разодранной Русской земли.
Но кто проникнет в тайну книжного иносказания? Тронет ли книжное слово тех, кому предназначено?
Стыдясь своего волнения, он провел рукой по бровям и, не отрывая глаз от книги, спросил:
— Все ли уразумела, старица?
Она не отвечала ни слова.
Тогда он взглянул на нее.
Морщинистые руки, уронив работу, упали на колени. Лицо, потемневшее от старости, блестело слезами. А впалые глаза, устремленные куда-то поверх его головы, были полны такого света, что у него захватило дух.
VII
Зима застала баушку в той же округе, только в другом селе.
За истекшие месяцы в баушке произошла заметная перемена. Ноги еще носили, руки еще кормили, но сделались так слабы, что за тяжелую работу она больше не бралась. Поотупел и слух. Она плохо разбирала, что ей говорят.
Теперь уж почти никто не сомневался в ее скудоумии. В этом убеждало и то, что, отступившись почти вовсе от бесед со взрослыми, она с детьми способна была говорить часами, без умолку. Однако эти ее речи, по словам тех, кому доводилось улавливать случайно их обрывки, были таковы, что только детям их и слушать.
Детей же по-прежнему занимал ее разговор.
Да и взрослые люди ласкали ее по-старому. Только больше не пошучивали.
Миновала Аксинья-полузимница[64] и перемела дороги вьюгами. Мороз ночами бывал еще такой, что железо рвал. Медведь еще не поднялся. Сверчок не проснулся. Но солнце уж поворачивало на лето, обжигая снега.
Хозяйка дома, где жила в это время баушка, приглядывала на снегу места, где удобнее расположить стлища, чтобы на бокогрейном, самом резком в году, солнышке отбелить суровые холсты, которых за зиму наткала много. А как, кроме беления, понакопилось немало и других предвесенних хлопотливых дел, то хозяйка была истинно рада баушке, которая снимала с нее заботу о детях.
Детей было двое: два мальчика.
Старшему шел восьмой год. Он старался говорить грубым мужским голосом и был так быстр, что баушка звала его Вихорь Вихоревич.
А другой был еще совсем маленький — лет полутора, не больше, — но обещал сделаться таким же сломиголовой, что и старший. В своей теплой зимней одежонке он казался коротким обрубышем, не говорил еще почти ни слова и очень часто падал, из-за чего был всегда весь запурхан в снегу. Его круглые клюквенно-красные щеки вылезали из белых заячьих наушников, как две подснежные ягоды.
Салазки были на двоих одни. То-то и беда!
Маленький ходил еще плоховато, да и поленивался, так что когда отправлялись куда-нибудь с