родные не дают ему денег. Как же тогда можно говорить, что он не осмысливает? Нет, он просто не связывает возможности дарить миллион, не имея и десяти копеек. Но дадим ему эту связь, укажем ему на эту невозможность. Обычно он ответит на это какой-нибудь новой выдумкой, как это делает малютка, заявивший, что он может летать, когда вы укажете, что у него нет аэроплана. Но я добивался в разговоре с подобным делирантом иногда, что он как бы соглашался со мной, сконфуженно улыбаясь, в смущении замолкал и т. п. Но, что меня всегда поражало, это то, что он буквально тотчас же забывал это. Как ребенок, он неспособен к условно-разделительному силлогизму: «Я или миллионер, или нищий. Если я миллионер, я не нуждаюсь в десятикопеечных подачках, а если я нищий — я выпрашиваю их. Я выпрашивал их — значит...» Он, как и ребенок, не может все это вместе помнить, и забывает то одно, то другое. Кстати сказать, если внимательно присмотреться к бытовому поведению таких делирантов, то забывчивость их можно констатировать не только здесь, но и в ряде других областей жизни наряду с сохранившейся низшей памятью, например памятью-привычкой.
Третий вид бреда, по классификации Дюпре, — галлюцинаторный бред. В быту о переживающих, например, зрительные галлюцинации иногда говорят: «Он в беспамятстве». Это выражение содержит в себе много истины: находящийся в белогорячечном бреду, конечно, в беспамятстве в том смысле, что все высшие виды памяти деградировали, и никто, конечно, не скажет о нем, что он «в твердой памяти». Представьте, что у моих испытуемых в опытах с течением зрительных образов исчезло отношение к этим образам так, как оно исчезло у меня в рассказанном в одной из предыдущих глав эпизоде во время пневмонии. У них забыты различные «может быть», т. е. исчез вопрос о возможности и невозможности. В противоположность тем неврастеникам, у которых сомнение и потребность проверки чрезмерно гипертрофировались, представьте, у этих испытуемых совершенно исчезли сомнения, а значит, и потребность проверки. Несомненно, находясь в таком «беспамятстве», они отнеслись бы к своим образам как к галлюцинациям, так как и галлюцинанты нередко сознают, что это «мысленное видение», «не так вижу как стол», «внутреннее видение» и т. п.
Здесь можно быть очень кратким, так как эти явления общеизвестны. Особенно психоанализ сделал многое для выяснения того, что фобии, непонятные антипатии, симпатии и т. д. объясняются биографией больного. Здесь мы имеем, с одной стороны, амнезию данного события во всем том, что касается высших видов памяти, а с другой — аффективную гипермнезию по отношению к этому событию.
Нет оснований ввиду достаточной выясненности вопроса останавливаться на нем. Но одно обстоятельство следует подчеркнуть. Фобии и т. п. явления в единственном числе встречаются скорее у более здоровых. У сильных же психопатов мы имеем обыкновенно обилие подобных явлений. Вот психопатка А. Б. Я гуляю с ней. Она боится идти по высокому мосту, хотя нет никакой опасности упасть. Она не любит клуба в данном учреждении, так как он под землей, и ей кажется, что не хватит воздуха. На вокзале она нервно закричала, когда оказалась в углу и вдруг путь из этого угла загородили на несколько минут лавкой. Если считать, что фобии, как это доказывает психоанализ, объясняются биографией больного, то следует сказать, что мы имеем дело с гипертрофированной, я бы сказал, с расторможенной аффективной памятью, с аффективной гипермнезией.
Еще меньше можно останавливаться на регрессии в автоматические движения, объясняемые биографией больного: так много было высказано уже раньше авторитетными исследователями убедительных предположений о таком происхождении многих подобных движений и поз, например у шизофреников. Наряду с выпадением высших функций мы видим здесь повышенную сравнительно с тем, что наблюдаем у нормальных людей, репродукцию прежних движений.
В заключение я еще раз должен предупредить, что психическая болезнь — явление очень сложное, и я максимально далек от того, чтобы сводить ее к вышеописанным явлениям регрессии от мышления к низшим стадиям памяти. Я хотел только доказать, что в этом сложном явлении имеет место и данное частное явление, которое до сих пор трактовалось скорее как ряд отдельных симптомов, а не система их.
Итоги
Больше ста лет назад Гегель писал: «В учении о духе и в систематизации интеллекта положение и значение памяти и понимание ее органической связи с мышлением составляет один из самых трудных пунктов, до сих пор мало обращавших на себя внимание». Эти слова сохраняют свое значение и до сегодняшнего дня: и сейчас проблема «Память и мышление» — одна из самых трудных в психологии, и сейчас на нее мало обращают внимания. Такое состояние проблемы не случайное. Эмпирическая психология, находясь под влиянием эмпирической философии, пренебрегала изучением мышления и не видела в нем его своеобразия, сводя его к тем же законам ассоциации, которым, по ее мнению, подчинена и память. Мышление как деятельность sui generis30 изучалось главным образом идеалистами, которые, отрывая мышление от памяти, тем самым делали свое изучение мышления бесплодным. Так мышление то почти отождествлялось с памятью, то резко отрывалось от нее. Экспериментальная психология, фактически стоящая на точке зрения ассоциационизма, со времени Эббингауза свела изучение памяти главным образом к изучению запоминания бессмысленных слогов. Менее всего это могло пролить свет на действительную человеческую память. Максимум, что это могло дать, — некоторое знание образования вербальных привычек. Не удивительно, что когда перешли к изучению образования привычек, то получили приблизительно те же закономерности. В результате становилось все более и более популярным сближение памяти с привычкой. Тем самым память очень сильно отдалялась от мышления. Но как раз в то время, когда, казалось бы, память почти отождествилась с репродукцией и привычкой, появилась работа Жане, резко противопоставляющая память репродукции и привычке. Память приписывалась только человеку, да и то не в самые первые годы его жизни, и не память-реинтеграция, а рассказ и т. п. объявлялись типичными проявлениями памяти. Но если предыдущее направление чрезмерно расширяло память, считая ее чуть ли не свойством организованной или даже всякой материи, то не является ли память у Жане скорее мышлением, чем памятью?
Все эти контроверзы автор считает результатом недиалектического подхода к решению проблем. Он находит правильным считать различные виды памяти различными ступенями развития. Автор развивает генетическую теорию памяти. Согласно этой теории, моторная память (память-привычка), аффективная память, образная память и вербальная память — четыре последовательные с точки зрения развития ступени памяти, «уровни» ее, из которых каждый имеет свои специфические законы, хотя имеются и общие законы. Правомерность своей теории автор обосновывает данными неврологии и генетической психологии — как филогенетическими, так и онтогенетическими. Высказав и обосновав свою генетическую теорию памяти, автор переходит к проблеме «память и чувство». На материале собранных им воспоминаний, относящихся как к недавним событиям, так и к давним, в том числе на материале первых воспоминаний детства, автор устанавливает, что в первую очередь забываются эмоционально индифферентные события, а дольше всего помнятся неприятные события вопреки тому, что обычно утверждают, основываясь на лабораторных экспериментах, где вообще не применяются ни очень сильные неприятные стимулы (очень сильная боль, сильный испуг и т. п.), ни измеряемое годами время сохранения в памяти. Автор устанавливает, что пережитое чувство с течением времени имеет тенденцию переходить в менее дифференцированное чувство того же рода и возбуждается не только данным стимулом, но и сходным с ним. Так, автор определяет аффективную память как повышенную, но менее дифференцированную возбудимость аффективной нервной организации соответствующими стимулами вследствие предыдущего действия подобных стимулов. Разбирая дискуссию об аффективной памяти, он не только отстаивает существование аффективной памяти, но придает так называемому аффективному опыту огромное значение, считая, что на нем основывается наше