заполнило его. Не было даже близко приближающегося к тому, что с самого рождения в сердце живет и именуется 'мама'. Тот человек, который дал тебе жизнь, который ощущается сердцем твоим как самый родной, телом и душой с тобой сращенный, не может ни при каких обстоятельствах, ни при каких жизненных вывертах от тебя, своей кровиночки, от ношенного в себе и в муках в мир явленного, отказаться. И если такой отказ происходит, то причина отказа более грандиозна, чем кровно-душевная связь, идущая в твое сердце от человека, по имени 'мама'. Во вчерашнем полосовании моржовым хлыстом не слышалось и не виделось – 'ты мне не дочь!' Так лупцуют только дочь, и мера переживания за дочь под стать той грандиозности, из-за которой лупцуют. Никогда до этого Зоя даже легкого шлепка не удостоилась от мамы, хотя та грозила неоднократно. А сейчас, войди она в дверь, даже не заметит ее, как мимо столба пройдет. Вычеркнула она ее из жизни своей, отторгла от себя, и, умирай она сейчас с голоду, куска хлеба не подаст. В этом Зоя была абсолютно уверена. Решения, которые мама принимала, она всегда доводила до конца. В данном случае это – нательный Зоин крестик на ее тумбочке. И тогда решение будет обратное и такой же силы: как вышвырнула она ее без остатка из своего сердца, так же вместит ее обратно, и Зоя снова станет ее дочерью, а в памяти даже и следа не останется от прошедшего эпизода.
'Ма-ама!' – пропищало в ней то, что до этого заныло: 'Я еще маленькая!' И тут почувствовала она, как от пришпиленого листка дохнуло на нее той жутью, какую она ощущала тогда, когда мама глядела на нее, требуя крест. Написанные ее рукой чернильные буквы излучали то же самое. И сейчас она уверена была, стоя перед пришпиленным листком, что только эта излучаемая жуть, реальная, живая, давала маме такую силу, чтоб вот так принимать такое страшное решение. И цель этой силы – сокрушить то единственное во вселенной, чего эта жуткая сила боялась – Крест, чтобы перестал быть он хранителем этой вселенной, чтобы не было его на теле и в душе, и чтоб полностью беззащитными остались душа и тело против ее жуткой мощи. И вдруг само собой, в голос, выскочило из ее рта:
– Ну и ты мне тогда не мать!..
И сама тут же испугалась таких слов своих. Но через мгновение успокоилась. Будто снова мученик Севастьян встал рядом. Да разве он уходил?..
Да, только так, нет у меня больше мамы... Как недоумевала она тогда, как протестовала, когда рядом сопоставлялись два эти разные места из Писания, которое при свечах читала бабушка: 'почитай отца и мать' и 'оставь ради Меня отца и мать своих'! На прямой сердитый вопрос ее бабушка мямлила, вздыхала и толком ничего не могла ответить. Зоина линия жизни не пересекалась с этой темой из Писания, хотя теперь, стоя перед пришпиленной бумажкой, она не понимала, как это могло быть, неужто бабушкин отец, ее прадедушка, этот вопрос о Боге, о кресте не поднимал перед своей дочерью, ее бабушкой. В Зою же сейчас вошло окончательое понимание того, что, казалось, понять невозможно: совмещение двух вроде бы несовместимых противоречий. Да, почитай отца и мать, ибо они, рождая тебя, дают тебе тело. Но тело твое без души есть всего лишь ходячая кукла. И если Вселяющий в твое тело душу говорит: 'Оставь ради Меня все, в том числе и родителей своих...' – то приказ этот надо выполнять беспрекословно и всецело довериться Ему. Если Он сотворил небо и землю, если Он каждому рожденному дарит душу, то слова Его есть истина, не подлежащая обсуждению. И родителям твоим будет благо, если послушаешь Его. Как и когда Он это устроит – не твоего ума дело. Не об этом думай, а о том, как выполнить Его приказ.
– Да! Нет у меня больше матери! Моя мать связана с той силой, что жутью дует с этого страшного пришпиленного места. А я – с другой Силой...
Зоя сорвала листок с двери, скомкала его, сунула в карман юбки и вышла из квартиры. О портфеле она забыла, школа никак не вмещалась в предстоящий день. Впервые в жизни она не представляла, как сложится ее день. Да и вообще, а дальше-то что делать? Было темно и вьюжно. Она долго шла, ни о чем не думая, и когда почувствовала нудную боль в ногах, увидела справа резной черный железный забор, а за ним – небольшой храм, обшарпанный, но, похоже, действующий: из него выходили. На заборе висела огромная доска с золотой надписью 'Церковь Владимирской иконы на Прудах. Памятник XVII в. Охраняется государством'. Значит, в Москве есть церкви – не только декоративные придатки к мавзолею.
– Охраняют они, живоглоты... – зло проворчала какая-то бабушка, выходя из ворот. Она говорила это идущей рядом с ней другой бабушке.
– Да уж, – отвечала та. – Па-мят-ник!.. Гвоздя без ихнего разрешения не вобьешь. Сколько порогов батюшка обил, чтоб только осмотреть сваи-то, а то ведь совсем плохи, до беды недалеко. Ар-хи-текро-ры... раз-так их... – похоже было, что они каждый раз вот так переговариваются, когда мимо доски идут.
– Бабушки, а почему – 'на Прудах'? – спросила их Зоя, когда они оказались рядом. – Где пруды?
– А? – бабуськи остановились. – Пруды-то? Да их уже до войны не было. Здесь еще и сады были, теперь вот коробки дурные.
– Да в коробках-то люди живут.
– Дак что ж, коробки ставить – сады изводить? Больше нет места на Руси? А... ты это... чего-то я не припомню тебя. Ты со службы? С мамой? А мама где?
– Нет, я не со службы, я