маленькую молельную, и не услышала бы вопроса засыпающего Сына, который он хотел задать и не задал:
– Мама, а Владимирская икона все еще на фронте?
Глава 33
Мысли о фронте не отпускали несостоявшегося Царя. Он догадывался, глядя на то, что происходит за окнами, что разворачивается еще один фронт – внутренний, всех со всеми. Что это самый жуткий и убойный из всех фронтов, на все стороны развернутый, перед которым когда-либо оказывалась Россия. Он догадываться не мог, но чисто по-детски Он не мог не спросить сам себя, и спрашивал постоянно: «Да что ж теперь-то вам нужно, дорогие бывшие подданные, ныне – развертыватели братоубийственного фронта? Не хотели Отца и Меня – мы ушли, не захотели вы Царя, захотели это… не пойми чего, ну и успокойтесь теперь. А все ж вышло по-вашему… и зачем буянить, коли получили то, что требовали?» Этот вопрос, только молча, он и задал позавчера пристававшему к нему пьяному солдату охраны. И получил молчаливый же ответ вдруг призатухшего пристающего: «Да, ить, от и сам думаю…»
Сегодня, когда перед окнами Папиного кабинета появилась красноряженая орава горланящих похоронщиков, спросил его, стоящего рядом:
– Папа, а было у Тебя, что Ты сожалел, что отрекся?
Лица Отца он не видел, да хоть бы и видел… оно было таким же, как всегда – задумчивым и непроницаемым.
– Было, – ответил Он и обнял Сына. – Когда Дядя Миша отрекся от монархии, несколько секунд длилось и прошло и больше не тревожит, ибо и на это воля Божья. Думал – Мой грех, что я перенадеялся, передоверился… Нельзя надеяться, как сказано в Евангелии ни на кого из сынов человеческих, даже на Георгиевских кавалеров. Я этого никогда не забывал, но... – объятия Отца стали еще более крепкими. – Но потом, когда отрекся, понял, что перенадежда и передоверие Мое – тоже от Царицы Небесной, и отречение мое – воля Божья… И вот тебе слово Мое, Сыну Моему – ни разу за всю жизнь против воли Его не поступал и волю Его всегда чувствовал верно.
И Алексей Николаевич, утопая в объятиях Отца, чувствовал, что то, что он слышит – правда, как Отец говорит – так и есть. Слово Царское, Помазанника для подданных, есть слово Божье, как у древних пророков. И слово об его отречении – тоже слово Божье, даже если оно несет кошмар и разорение для бывших подданных, которые в безумстве радуются ему, думая, что это слово они вырвали сами силой своей, забыв в порыве безумства, что у Бога вырвать, отринув Его волю, можно только одно – геенну огненную себе и потомкам своим…
Алексей Николаевич знал, что Папа и Мама всю жизнь несут на себе какой-то особый груз знаний, ведомый только им и недоступный никому. Он никогда их об этом не спрашивал, ибо знал, что никогда не получит ответа. И вот теперь ответ получает – от текущих событий, которые его Папа предчувствовал, и не хотел и был бессилен остановить, ибо нет сил человеческих остановить карающую Божью десницу… Сквозь закрытые уже глаза увидел вдруг все 600 чудотворных икон на огромном иконостасе огромного храма, похожего на их Федоровский собор. В центре – Владимирская. Но тут ужас навалился на него от вида этой силищи святынь. Это были уже не святыни, это были пустые доски – из всех из них Она ушла. И он увидел, как Она уходит. Сквозь толщу безблагодатных досок, ставших полупрозрачными, он увидел развевающийся омофор, покрывавший Ее спину. Она удалялась Царственным шагом, не оборачиваясь, и перед Ней не стояли на коленях Сергий Радонежский и Варлаам Хутынский, а перед Владимирской не молился Василий Блаженный – чего молиться перед пустым местом? Всегда, когда Мама читала про Ее уход в 1521 году, все равно слышалась в рассказе некая отвлеченная образность, даже сказочность происходящего, и хоть со страхом он каждый раз слушал эту историю, но и страх был в общем-то книжным. Страшная далекая правда Ее ухода четырехсотлетней давности воспринималась как прошлое. И хоть и задавался вопрос: «А вдруг это сейчас случится?» – но он не входил в самую сокровенную часть души. Рядом любящая Мама, потом, хоть и через боль, но – сон, завтра новый день…
Но сейчас Он видит перед собой абсолютную реальность Ее ухода, ухода по-настоящему, ухода – сейчас. И то, что Мама недалеко, и предстоящий сон, и завтрашний день – все это уже не имеет значения. Все, что есть жизнь, все, что есть ощущение ее – все это опустошено, уничтожено. Ушла из Дома Владычица его, и теперь обезумевшие покинутые домочадцы – обречены, ибо Дом оставался целым, жил и процветал только Ее в нем присутствием, Ее благодатью и больше ничем. Она ушла не только из Большого иконостаса, сквозь полупрозрачность которого Он с ужасом видит сейчас Ее уход. Она ушла со всех иконостасов всех 70000 храмов и 1000 монастырей этого бескрайнего дома, который Она уже не считает Своим. Все миллионы икон Ее в избах и дворцах, пароходах и поездах, заводах-фабриках и присутствиях, тюрьмах и гостиницах, школах и приютах, лазаретах и роддомах, на нательных образах – все это уже не иконы, а опустошенные картинки на опустошенной земле, и нарисованные образы на них – это укор-приговор тем, на кого глядят они с опустошенных досок. А на нательном образке надпись: «Пресвятая Богородице, спаси нас» – ни к кому нацарапанное пустословие. Некому и некого больше спасать, бляха пустая на груди. Было спасение – цель жизни, стало – отвлеченным понятием, предметом или насмешек, или интеллигентских размышлений, выродившееся ни во что: «А от чего это, милсдари, меня, три языка знающего, спасать надо?» или: «Да, ить, и сам думаю…»
Была земля, тощий суглинок, ставшая, благодатью Богородицы, кормилицей для полмира, был самый чистый в мире воздух, наполненный дыханием Небес, благорастворенный в Них, была самая чистая в мире вода, которой Домоправительница – вечная Царица, воистину Живоносный Источник, поившая и кормившая те же полмира, был народ, самый