его, как услыхал про 'символ' – растерялся, а он, понятно дело, сел в сугроб, без опоры-то, и давай мне долдонить, что, мол, не в церкву надо ходить, а, значит, книжки ихние профессорские читать, в них, мол, правда жизни и дорога в это... в царство разума и свободы, тьфу, прости, Господи. Нет уж, говорю, топай сам по энтой дорожке и гори в энтом своём царстве на дровишках разума и свободы, а моя дороженька – через церкву в Небесное Царство.
– Эх, – вздохнул молодой, – и где оно, Царство это, пощупать бы!
– Эх, а и гнили в вас, молодых!.. По-щу-пать!.. Щупалы отсохнут. Щупай бабу свою.
– А ты не задавайся, Савва Петрович, попа-проповедника из себя не корчь, сам ведь не знаешь, где оно.
– Не знаю. И знать того не надобно. Веровать надобно, что есть оно, с нас и довольно. Нешто можно к Господу Богу с вопросами приступать? Всё Им нам сказано, всё расписано, а чего вместить не можем – на веру принимай и вопросов не задавай, вопросы пусть вон профессора задают. Всё-то им разъяснить надо, всё-то им понять надо. А уж коль понять не можешь, что понять не всё можешь, то или дурак, или профессор. А я – городовой! Родитель мой, Пётр Мертиевич, отучил меня хворостиной вопросы задавать, и очень я ему за это благодарен. И дедушка мой, кому я фамилией обязан, так же хворостинку свою к сему моему месту приложил.
– Слушай, Савва Петрович, а и то, фамилия у тебя чудная...
– Сам ты!.. Токо ж говорил, в честь мученика палестинского Мертия фамилия моя. Когда указом Царёвым отпускал барин моего дедушку на волю, ну дедушка и попросил его дать фамилию ему по его имени – Мертий, а значит, фамилия – Мертиев.
– Слушай, а я не слыхал про такого, про Мертия.
– Да то-то и оно, про много чего мы не слыхали, много чего не знаем, чего вот оно, под боком, но нам Царство Небесное пощупать подавай. Да я сам святых наших мало знаю, а надо бы кажный день их жития-то читать, для того и грамота дадена, да всё в суету уходит. А вот дедушка мой страсть как любил Димитрия Ростовского читать про жития святых, всех святых почти жития наизусть, память у него была! Вот и получился я весь в дне сегодняшнем: Савва мой сегодня, папаши моего Пётр тоже сегодня...
– Погоди, – перебил молодой, – как Пётр сегодня? Пётр же летний! Пётр да Павел час убавил, гы... Я ж сам – Пётр.
– Да Петров-то сколько! Ты – Пётр летний, апостол, а папаша мой – Пётр зимний, сегодняшний, мученик. И Мертий, основатель фамилии моей, сегодняшний. И в Татьянах я весь: мамаша моя – Татьяна, благоверная моя – Татьяна, дочурка у меня – Татьяна, коли до внучки доживу, тоже Татьяной будет, когда б ни родилась, есть на то благословение. Ну а внук, так или Савва, или Пётр зимний, или Мертий, во-от... Татьяной-мамашей у Татьяны-мученицы нашей я вымолен, чтоб вообще родиться, а в семь лет, вот в энтот самый день, отмолен мамашей моей от болячки смертной: три дня в беспамятстве метался, очухался, смотрю – а мамашенька моя на коленях в слезах перед образом нашим семейным стоит, а образ наш – Владимирская Матушка наша, Царица Небесная. Да не токо семейная Она, у всего села нашего Она Покровительница, церква у нас в селе Владимирская. Батюшка у нас стро-огий был, кажный вечер обязывал всех сельчан акафист Ей вычитывать. Проверял. А неграмошных в церкви собирал, сам читал... Ну вот, очухался я, сказал чего-то, а мамашенька моя от радости сама в несознание впала, впору её отмаливать. Такие вот были первые мои сознательные именины. Владимирская наша не токо, выходит, воительница, но и целительница. Чёй-то долго сегодня не вылазят профессора-то...
Меж тем метель усилилась. И даже подвывать слегка стала. И тут со стороны Садового кольца послышался звон колокольчика подъезжающего экипажа. Их полно стояло уже кругом, ожидая пьяную интеллигенцию. Савва Петрович подошёл к мостовой, чтоб показать, куда встать лучше, но это оказался не лихач и не извозчик. Сквозь темноту и круженье снега, в отблеске тусклого высокого фонаря проступали очертания небольшой двухместной зимней кареты на широких полозьях. Запряжены в неё были два горячих, великолепного экстерьера серых орловца (в лошадях Савва Петрович знал толк). 'Однако, такие и понести могут', – подумал он любуясь рысаками. Дверца кареты распахнулась, и из неё на снег легко соскочила молодая дама в тёмной меховой шубке с белым воротником и без шапки. Лица было ещё не разглядеть, но так легко соскочить, минуя каретную лесенку, могла только молодая. 'Профессорская дочка, небось, за папашей приехала'... Через мгновенье лицо дамы предстояло перед дицом городового Саввы Петровича Мертиева. Призастыл городовой, даже рот у него приоткрылся, созерцая возникшее из полутьмы и снега диво дивное. Видал, и не мало, в своей жизни он красивых девичьих лиц, в селе его, Владимирском, все девки были как на подбор. Одна из них женой его стала. За день дежурства на посту такая иной раз красавица мимо прошествует, что вслед ей смотришь, пока не скроется она. Но такого лица он ещё не видывал. И дело было не в действительно ослепительной красоте той, что смотрела сейчас на него, и не в неожиданности её появления из метели. Не тот человек Савва Петрович, чтоб приворожиться вот так красотой и неожиданностью. Но нечто необыкновенное излучалось из её детских празднующих глаз. Они были именно празднующими, они светились праздником, и они призывали праздновать вместе с ними. И детскость их была особая. Обычно детский взгляд вызывает потребность покровительства, а также умиления у того, на кого он направлен. Эта же совсем юная девушка не нуждалась в покровительстве, казалось, что она сама чувствует себя покровительницей того, на кого вот так смотрит своим детским взглядом, в котором нет наивности, нет беззащитности, нет и следа милых детских глупостей,