окне, на аквариум с голубой рыбкой, на картины в золоченых рамах, взиравшие на комнату из тьмы времен. Здесь были полки с книгами, к которым годами не прикасалась ничья рука; книги эти содержали историю и законы церкви. У стены стоял секретер в восточном стиле из темного тикового дерева. Все было подернуто тонким слоем пыли... Запустение и распад уже прокрались в эту комнату. Она казалась обреченной, умирающей. Скоро отсюда все вывезут, дом сломают, а фундамент его навеки погребут под грудами камней. И сад там, за окнами, умрет скоропостижно в полном цвету: неведомо откуда ворвется пламя и убьет одним дыханием фиалки и ирисы, кусты с белыми как снег шарами, цветущие лилии и сирень, живые гроздья винограда на заборе; и если никто не удосужится спасти кошку, то погибнет и она. А котят он утопит, сам...
Ему почудилось, что на него надвигается вечное безмолвие. Оно захлестывает его мягкими волнами и увлекает в пучину, мертвую и глубокую, и вот он уже не может ни двинуться, ни подумать. Это не забвение, не светлый покой, а беспощадное жестокое безмолвие, оно сковывает, как чугун, застывший навеки.
И вдруг, в этой приговоренной к смерти комнате, он неожиданно для себя увидел старика, увидел человека, которого, как ему показалось, он никогда раньше не встречал: человек этот каким-то странным, недоуменным взглядом смотрел на очередную пачку пожелтевших писем, одни он рвал, другие — очень немногие — откладывал в сторону, предоставляя кому-то другому возможность уничтожить их; иногда он прерывал свое занятие, чтобы почесать под мышкой, где ему натерло шерстяное белье. Бенедикт понимал, что не должен поддаваться внезапно охватившему его желанию помочь этому старику — хотя бы вымести из комнаты обрывки бумаги — и напомнить, что уже поздно (поздно для всего на свете!). Ему хотелось плакать, но он знал, что, если старик удивленно обернется к нему и ворчливо спросит: «О чем ты плачешь?» — он не сможет ему ответить, потому что он плакал бы о нем... Ему бы надо сейчас же убежать отсюда, не начиная разговора, ведь он понимает, что глубоко виноват перед старым священником, и ему уже ничем не загладить свою вину, и он не смеет даже жалеть отца Дара! Бенедикта охватила грусть, словно он, сам того не желая, овладел чьей-то ужасной тайной, знать которую не имел права. И благодаря проникновению в эту тайну тот, кто стоял сейчас на другом конце комнаты, превратился из священника в простого старика, жалкого и больного, занятого уничтожением своих писем и бумаг. Вот он читает их, покачивая головой над одними и хмуря брови над другими; иногда какое-нибудь письмо надолго задерживает его внимание, и он молча читает, а потом все равно рвет и это письмо, словно отказываясь от попытки вспомнить, кто его написал и по какому поводу. Он только посмеивается про себя, устало удивляясь, что так легко сбросил со счета свою долгую жизнь, ключ от которой утерян теперь навеки. Бенедикт ощутил острую жалость к старому священнику — но это была уже его собственная тайна...
Отец Дар вздохнул.
— Погляди! — сказал он, указывая на груду бумаги. — Погляди-ка на все это!
Бенедикт встрепенулся. Он снова раздвинул занавески и выглянул в окно. Грузовую машину уже нагрузили доверху, и шофер заводил мотор. А те двое продолжали ломать крышу.
— Отец мой, — сказал Бенедикт, — разве вы уже слишком стары?
— Погляди! — повторил отец Дар, ткнув ногой в гору бумаги.
— Но вы можете найти другой приход, — сказал Бенедикт.
Отец Дар засопел и поднес к свету какое-то письмо...
— «... Навещу вас во вторник», — прочитал он и поднял голову. — В какой вторник?
— Ведь вам хотелось бы получить приход? — настойчиво допрашивал Бенедикт.
— Что? — спросил отец Дар.
— Приход, — тихо повторил Бенедикт. — Разве нет?
Губы отца Дара раздвинулись в улыбке, на лице появилось удивленное выражение. Он перечитал письмо и недоверчиво усмехнулся себе под нос, потом протер глаза и опять уставился на бумагу.
— Тысяча восемьсот восемьдесят второй, — пробормотал он.
— Я могу поехать к епископу, — заявил Бенедикт.
Отец Дар снова принялся за чтение.
— А-а... — только и сказал он.
— Отец мой! — вскричал Бенедикт. — Что же мы будем делать?
Услышав этот вопль отчаяния, отец Дар отложил в сторону письмо и поманил к себе мальчика. Когда Бенедикт приблизился, священник обнял его и притянул к себе. Бенедикт почувствовал запах шерстяного белья и немытого старческого тела.
— Что ты порываешься сказать мне, Бенедикт? — спросил отец Дар.
Мальчик понурился.
— Ты уже ничего не сможешь поделать, — сказал старый священник. — Так же, как и я. Скоро здесь будет стоять новая церковь. Ты будешь убирать ее и прислуживать отцу Брамбо. Вот и все.
— Ну, а вы, отец мой?
— Я буду делать то, что делают старики, — нетерпеливо ответил священник.
На улице раздался оглушительный треск.
— Но зачем же они разбивают?..
Священник оперся на плечо Бенедикта, подошел к креслу и с тяжелым вздохом опустился в него.
— Здесь уже ничего не осталось, — сказал он устало. — Вот потому они и ломают ее. — Он закрыл глаза, глубоко вздохнул и тихо добавил: — В этой жизни, Бенедикт, бедняки обречены все терять. Рабочие всегда терпят поражение... — Он открыл потухшие глаза и сказал с глубокой серьезностью: — Не осуждай нас, Бенедикт...
В наступившей тишине слышно было, как с грохотом падают листы шифера, и доносились голоса рабочих.
Бенедикт поднял наконец голову и посмотрел старику в глаза, но не выдержал, отвел взгляд и сказал без всякого выражения:
— Я ездил с отцом Брамбо к епископу.
— Ах, Бенедикт! — вскричал отец Дар, легонько толкая его кулаком в бок. — Это я заставил отца Брамбо повезти тебя. Ведь я дал обещанье, что помогу тебе поступить в духовную семинарию.
— Епископ сказал...
Отец Дар прервал его резким движением руки.
— Епископ, епископ! — вскричал он. — Я больше не желаю этого слышать! Всю жизнь я только и слышал: епископ сказал это, епископ сказал то. Слава богу, теперь со всем этим покончено! Можешь сохранить навечно, как тайну, в сердце своем все, что ты услышал от епископа. Ничего нового ты все равно мне не скажешь.
Он ткнул Бенедикта в грудь, будто тайна уже находилась в его сердце, и укоризненно прибавил:
— Ты будешь замечательным священником!
Бенедикт ответил ему такой печальной улыбкой, что отец Дар раздраженно воскликнул:
— Чего ты хмуришься?
Бенедикт молча смотрел на него. В его взгляде была такая откровенная жалость, что старый священник удивленно отпрянул, покраснел от стыда, потом побагровел от гнева и вскричал:
— Ты зачем ко мне пришел?
— Пришел к вам?.. — заикаясь, спросил Бенедикт.
— Ну да! Какое у тебя дело ко мне? — продолжал кричать отец Дар, потирая голову.
Бенедикт на мгновение задумался, потом поднял лицо к старику и медленно сказал:
— А если, отец мой, — он посмотрел на старого священника взглядом, полным сочувствия, — а если я поговорю с отцом Брамбо...
Таких холодных глаз у отца Дара он никогда не видел! Они метали искры, — эти старые, потухшие глаза. Резким рывком старик поднялся с качалки, которая продолжала сердито раскачиваться. Он подошел к конторке и стал со злостью, уже без разбора, рвать бумаги. Бенедикт с ужасом смотрел ему в спину. Он пытался еще что-то сказать, но ему свело губы. Он повернулся к окну, откуда неслись звуки разрушения. Плечи его дрожали, голова поникла на грудь.
И вдруг, не отдавая себе отчета в том, что делает, он оказался у двери. Ему захотелось перешагнуть порог и убежать отсюда без оглядки, ни о чем больше не думать! Но он в нерешительности остановился и поглядел назад, на сгорбленные плечи старика.