Возможно, это один из самых мудрых способов существования. В конце концов, к чему искать смысл своего появления на свет, изучать механизмы души, спускаться в ее кладовые, точно в шахту? Живое создание — это вечные сумерки, загадки, требования, слабости, порывы и неуемные запросы. Человека, любого из нас, можно сравнить с посаженной в клетку дикой птицей, у которой подрезаны крылья, мы так же беспомощны, жалки и смешны. Познать себя — означает, по сути, не что иное, как погрузиться в коварные иллюзии, это означает радоваться или печалиться. Мы принимаем самих себя за некий идеальный образ, исказить который может только наше настроение.

То явление, которое мои учителя — греки называли «вторым рождением», не что иное, как торжество истины. Тот, кто мнит о себе невероятно много, на деле чаще всего оказывается ничтожеством. Чудеса храбрости вдруг показывает тот, кто считал себя трусом, непревзойденную ловкость — робкий и застенчивый человек. Иной сам себя называет мягкосердечным, но на поверку способен убить родного брата из корыстного расчета. Один считает, что заслужил высшей награды, совершив в действительности низость, другой претендует на фанфары славы, тогда как самой природой ему назначено быть тюремщиком. А кто-то, всю жизнь воспитывая в себе презрение к смерти, воинскую суровость, вдруг в час испытаний проявлял высокий гуманизм. Есть люди, которые не в силах смотреть в глаза правде. Но, как они ни избегают этого, она давит на них всю жизнь, делает их живыми мертвецами, путающимися в собственных мыслях, опустошенными мечтами о своей молодости, зря потраченной в череде похожих друг на друга дней. Их души можно сравнить разве что с изношенной одеждой… Но есть и такие, у кого хватает силы духа встать на путь, уготованный им судьбой.

Земные блага, которых я так страстно жаждал в молодости, свалились на меня после того, как я перестал бредить ими. Только забыв о своих юношеских притязаниях, я сделался хозяином самого себя. Я призвал свое крепкое тело быть верным исполнителем воли рассудка. Сделав это раз и навсегда, я оказался неуязвимым для страстей и пороков. Черные демоны потеряли интерес ко мне. Боги, всяческие суеверия лишились власти надо мной… В конце концов, мои желания начали сбываться. О! Конечно, только на уровне внешнего преуспевания. Судьба благоволила ко мне за то, я убежден в этом, что я ничего не просил у нее. У меня было все, что я хотел иметь — и сколько лет! — потому что я готов был обойтись минимумом, не придавая значения тому, что обычно понимается под благом. То умиротворение, в которое я погрузился, было на самом деле, скорее, безразличием. Впрочем, умиротворения нельзя найти ни в уединении, ни в веселье, ни в бедности, ни в обеспеченности. Его можно испытать, пожалуй, на поле сражения, ибо оно есть свойство нашего сознания, а не внешних причин.

Нечто похожее я испытал в Риме, когда сумерки уже становятся морозными, но еще отсвечивают розовым теплом ушедшего лета. Это необыкновенная история, дорогая Ливия, и я должен поведать тебе ее, несмотря на то, что времени у меня осталось не так много.

Как ты знаешь, я принадлежу к клану Юлиев, иначе говоря, я был близким родственником Цезаря. Но наша семья относилась к младшей ветви клана, мы пребывали в статусе бедных родственников, тех, кого приглашают на семейные празднества, но с кем не выходят на люди, кого не назначают на высшие посты.

Мой отец, Квинт Юлий, находясь с гарнизоном в Нарбонии, взял себе в жены вольку, другими словами, девушку варварского народа. Других ошибок в жизни он не совершал, но и одной этой было достаточно. Будь она его любовницей, на это закрыли бы глаза. Но женитьба на вольке затворила перед ним двери влиятельных домов. Отец был прост и прям, он бросил вызов обществу, поселившись с женой в самом городе. Какова дерзость! От одного из дядей он унаследовал виллу Марция, которая прежде служила резиденцией Анку Марцию, одному из семи царей Рима[1], в этом же доме родился Кориолан.

Об отце я никогда тебе не рассказывал. Он не был обычным человеком, точнее, пожалуй, его следует назвать противоречивым. Он нежно любил свою семью, но всю жизнь посвятил военной службе. Думаю, в глубине души он тяготился отчуждением от семьи, на которое он сам себя обрек. Возможно, с годами угасла страсть, которую он питал к моей матери, не знаю. Во всяком случае, едва Рим затевал какую-нибудь военную кампанию — дальнюю или близкую, легкую или опасную, прибыльную или нет, — отец всегда в числе первых вызывался принять в ней участие. Друзья считали его честолюбцем. За честолюбие они принимали стремление убежать от обыкновенной скуки. Если бы они знали, сколько усилий он прилагал, чтобы скрывать радость, охватывающую его в момент расставания с семьей! Несмотря на свою доблесть, он не продвинулся по служебной лестнице выше трибуна. Во время войны рабов лучник Спартака пригвоздил его к частоколу ограды. Насмешка судьбы! По его завещанию мы отпустили всех рабов виллы и нашего имения в Кампании.

Что касается моей матери, то она так и не смогла приспособиться к новой жизни: ни к суете, ни к сложной атмосфере римского общества. Она была создана для созерцательности, свободной от бытовой суеты, существования среди торжественной тишины лесов. Пока мы жили на ее родине, в Нарбонии, она казалась веселой, нежной, в чем-то загадочной. Но в Риме она становилась похожей на тех совят, вынутых из дупла, что сжимаются в комок от яркого света и дрожат крыльями. Беззащитная, она смирилась с исчезновениями моего отца, никому не рассказывала о своей тоске по родине.

Недолгая любовь этих столь непохожих друг на друга существ и послужила причиной моего появления на свет.

Когда мы переехали в Рим из нарбонской Галлии, мне было семь лет. В Риме среди наших рабов было трое галлов. Они помогли освоить их диалект. И я не только выучил их варварский язык, но и постиг свойственный только им особый образ мышления, для которого были характерны мечтательность, поэтическое восприятие действительности, тогда как на внутренний мир типичного римлянина наложило отпечаток всевластие торговцев и судей. Мы излишне трезвы…

В остальном же мое детство мало чем отличалось от детства моих сверстников.

Мальчишки нашего квартала, особенно дети лавочников — а я всегда оставался чужд этому миру, — прозвали меня Браккатом за то, что я носил широкие штаны бракка, в каких щеголяют молодые галлы. Тогда я впервые почувствовал себя оскорбленным.

Как и другие, я играл в мяч в саду нашего дома на Палатине[2], писал палочкой на восковых дощечках, бывал бит хлыстом строгого школьного наставника. Как и другие мальчишки, я вырезал свое имя на цоколе Эмилийского храма. Думаю, что его еще можно прочесть на третьем камне западного фасада с левой стороны: «Тит Юлий Браккат». Последняя буква не ясна, она пришлась на особо твердое место, и я сломал резец.

Однажды я упал в Ютурнов пруд, в котором, по легенде, Диоскуры поили своих лошадей. Прорицательница, жившая по соседству, увидела в этом некое предзнаменование. Я о нем не узнал, но отец, помню, весело рассмеялся, а мать во время молитвы благодарила богов. Была в моем детстве еще одна особенность, сказавшаяся на моем воспитании, правда, совсем незначительная: родители поклонялись разным богам. Что же оставалось мне? Мой детский рассудок принял среднее: я шептал молитву на странном языке — в нем перемешались римские и галльские названия. Минерву я называл иногда Беллизамой, Геракла — Кернунном, Диану — Эпоной.

Когда мне исполнилось пятнадцать лет, меня отправили в Грецию. Там я продолжал учение и, вернувшись, понял, что остался вне какой-либо религии. Стоит ли удивляться этому?

Не думай, что я пытаюсь оправдать некоторые свои промахи и беды ограниченностью собственных родителей. Многие считают юность безопасной гаванью, где человек отсиживается до тех пор, пока не повзрослеет, и где ему прощаются все ошибки. Нет, я никого не виню, кроме себя самого. Даже в сегодняшнем катастрофическом положении вещей я не ищу виноватых.

Никто не заставлял меня прервать обучение и облачиться в доспехи легионера, а затем уйти внезапно с военной службы и устроиться на службу к банкиру Крассу. Никто не виноват в этом, кроме моего тогдашнего поразительного тщеславия и непонимания собственных возможностей.

Красс знал моего отца со времен гражданской войны. Он ценил его мужество и потому принял меня с распростертыми объятиями, заставил изучать право, приобщил к делам. Для него это было, впрочем, нечто вроде выгодного помещения капитала. Ведь я стал начальствовать над писцами и при этом получал скромное жалованье. Но мне казалось выгодным держаться в окружении столь важной фигуры. В те годы я приглядывался к политическим играм и даже надеялся преуспеть на этом поприще. Моя наивность и

Вы читаете Золотые кони
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату