прокаженный отчаянно сопротивляется мне, что проживет он еще год или несколько лет, и что вот этот вернется к нему, чтобы поддержать или ускорить его падение! Ничто не остановит натиск Саладина, кроме всемогущего Аллаха!
Рено радовался, что понимает мавританское наречие. Он извлечет большую выгоду из того, что услышал, — так он размышлял про себя. Ярость переполняла его, заставляла сверкать глаза и раздувала ноздри. Саладин же, поглядывая на него искоса и усмехаясь в бороду, разочаровывал своего эмира в его лучших чувствах.
24
ПАТРИАРХЕССА
Действительно, временами проказа заметно ухудшала характер Бодуэна, меняла его природу и в своем наступлении подбиралась порой даже к его воле, бывшей до сих пор твердой и непреклонной. Этими приступами, случающимися все чаще и чаще, не могло не воспользоваться его окружение, в особенности же — ненасытная, способная только ко злу королева, собравшая вокруг себя самых бездарных, самых пустых людишек из всех подданных своего королевства. То, что случилось в этот год, пагубно сказалось на всех нас, ибо болезнь вновь полностью овладела телом короля, погрузила его разум в потемки, прибавила к мучениям плоти еще и навязчивые страхи, частью вымышленные, частью — вполне оправданные. Самой страшной, самой неотступной идеей фикс, преследовавшей его, был страх лишиться короны и власти. Стремление царствовать в полной мере, обостренное присутствием Жанны, существенно поддерживало его среди мрака и ужаса, поглотивших все его существо… О, сколько дней и ночей это длилось! Подобно пловцу, тонущему в открытом море, оглушенному и ослепленному волной, сражаясь за жизнь, он собирал остаток сил, чтобы уцепиться за какой-нибудь обломок. Руками, терявшими один за другим пальцы, он обнимал Жанну! Ураган страсти и нежности уносил их обоих. Болезнь безжалостно терзала короля, однако он все еще жил. Это благодаря чуду любви. Эта любовь не походила ни на какую другую, и причиной тому был сам Бодуэн, желавший этого. Он слишком любил Жанну, и потому вполне трезво думал о том, какое, в сущности, отвращение должны были бы внушать ей их объятия, близость его тела, изрытого язвами и гнойными ранами! Обрекая ее на томительное вожделение, он без всякого расчета вернее обольстить ее, все сильнее разжигал в ней пламя страсти, бывшее единственной его отрадой. Как ни странно, но он обладал ею даже полнее, чем если бы Жанна принадлежала ему телом. Они были столь крепко связаны духовными узами, так тесно соприкасались всеми своими мыслями и чувствами, что в конце концов и она согласилась с его настойчивым отпором всем ее нежным домогательствам. Она стала даже радоваться тому, что их нежность, сдерживаемая барьером его болезни, не переходила в другое чувство, потому что видела, как необходима ему эта нежность. Иногда она с трудом, но подавляла в себе желание целовать это искаженное лицо, знала, что королевское и мужское благородство, присущее ему в равной степени, заставило бы его решительно и мягко отстранить ее. И, чтобы избавить его от этого мучительного жеста, она лишала себя своего единственного удовольствия: прикосновения к коже прокаженного.
Я могу поведать все о двух этих душах и об их любви, потому что по утрам и вечерам, когда солнце золотило стены Иерусалима, в саду, предназначенном для райских наслаждений, я вел долгие разговоры с Жанной, когда она возвращалась от короля, или же ожидая, что он, желавший побыть один, вновь позовет ее. Эта любовь научила меня мечтать; меня, который до того принимал за женственность лишь обезьяньи ужимки придворных дам, презиравших мое ничтожество; меня, который сам из чванства пренебрегал теми простыми и безыскусными радостями, что могли бы мне предложить деревенские девушки. Жанна и король, не прибегая к уловкам любовной игры, понимали друг друга с полуслова, разделяли все чувства друг друга, одинаково судили о том-то и о том-то, имели одинаковый взгляд на многие вещи. Я думал раньше, что такое возможно лишь в минутном приливе страсти, в миг обжигающей близости; считал, что это приходит только со временем. Но их тела не ведали тех ночей, что утоляют дни, что освещают весь остаток жизни; в своей непорочности они были друг другу ближе, чем супруги или любовники. Я говорил себе, я повторял, что именно в этой непорочности их любовь черпает новые силы. Из-за нее тайна любящих заключает в себе нечто беспримерное; небесного в ней столько же, сколько и земного, и даже больше! И я, как бы там ни было, уважал их чувства, я защищал их от злословия — верной рукой и праведным мечом — и двусмысленности о них не произносились в моем присутствии. Я стал оруженосцем этой любви, подобно тому, как был оруженосцем короля, и я гордился этим. Мне казалось, что меня посвятили в некое таинство неизъяснимых обещаний и важных последствий, незримо направляемое ангелами. Внимайте мне без иронии, друзья мои! Не знаю, за что мне была дана эта благодать, осенившая меня, но, созерцая эту любовь, я полнее дышал и воспарял духом. Как сторожевая собака, осознавшая вдруг, что понимает человеческую речь, так и я внезапно, со всей очевидностью стал понимать язык взглядов, движений рук, дыхания. Верно и то, что я был именно сторожевым псом короля, рыскавшим в покоях и переходах, насторожив уши, навострив глаза, довольный тем немногим, что имею. Королю было известно о моем чувстве к Жанне. Но оно не беспокоило его. Он любил меня и знал, что я не посягну ни на что, если это направлено против него, смолчу о моих мужских желаниях. Однажды он сказал мне:
— Терпение, мой дорогой Гио. Все кончится для нас; жизнь всего лишь сон. Все мы соберемся в едином месте, где не будет ни королей, ни оруженосцев, ни короны, ни службы, но лишь всеобщее и полное поклонение. И тогда мы с улыбкой вспомним все наши нынешние муки и страдания. То, что гнетет тебя, гнетет меня — все будет разрешено тогда, о вернейший мой друг!
Слушая этот почти потусторонний голос, проникавший ко мне из-под повязок и бинтов, я испытывал странное удовольствие. Меня словно уже согревала та радость, которую предвещал мне он… Повторяю вам, я был тогда не кем иным, как собакой, привязанной к своему хозяину, и как собака испытывал чувства низменные, но горячие! Каждому свое! Я не был рожден для великих свершений!.. И поэтому я не стыжусь того, что вел себя как собака, напротив, я горд этим. Жанна, легко и ясно читавшая в моей душе, поняла обуревавшее меня смятение чувств и стала внимательна ко мне. Она пеклась обо мне, как сестра, впрочем, гораздо больше, чем о своем брате Рено. Ее беспокоил цвет моего лица, она следила за тем, чтобы я не уставал и высыпался, починяла мое белье, следила за тем, чтобы вид мой был достоин моего короля: в мои обязанности входило сопровождать и представлять послов, принимать посещения сеньоров, будь они франки или мавры, присутствовать на публичных аудиенциях и на негласных переговорах. Иногда она делала мне небольшие подарки. Вечерами, когда меня охватывала омертвляющая душу смутная ностальгия, она рассказывала мне о милой Франции или о рае: для нее это было одно и то же. Мы больше не виделись с Рено. Он лишь изредка мелькал, оскорбляя нас своими насмешками. Он усердно посещал сенешаля де Куртенэ и Ги де Лузиньяна; лишь номинально управляя Монт-Руаялем, он переложил все заботы на мои плечи, слишком занятый устройством своего будущего, своими прекрасными подружками, пиршествами, балами…
Балы не прекращались, чередуясь, то во дворце, то в богатых городских домах, то в окрестных замках. Принцесса Сибилла соперничала с матерью, и сенешаль добивался ее победы над патриархом Ираклием — можно было подумать, что королевство находится на вершине своего процветания, и что Саладина уже вообще нет в природе. Ни обо всем этом, ни о Рено я не хочу больше говорить: во мне подымается волна гнева, а это напрасно. Однако я остановлюсь на Ираклии — он один наилучшим образом даст картину всего общества. Этот странный пастырь знал женщин гораздо лучше, чем Священное Писание. Будучи церковным служкой в Жеводане, он отправился в Иерусалим, имея в запасе лишь свою мужскую привлекательность, приукрашенную одеянием духовного лица. Королева Агнесса скоро его заприметила. Полюбив его, она доставила ему посвящение епископом Цезарем, а когда умер престарелый де Несль, в обход Гильома Тирского утвердила его выбор в патриархи.
У этого Ираклия была подружка по имени Пакеретта из Ривери, жена торговца. Чтобы купить ее мужа, он озолотил и отослал его, когда тот стал его стеснять. Став патриархом, он вызвал эту Пакеретту в Иерусалим и устроил в прекрасном жилище. Презрев приличия, он отправлялся туда каждую ночь. Она также появлялась у него — в носилках, среди толпы слуг, усыпанная жемчугами и драгоценностями. Толпа кричала: «Смотрите, патриархесса!» Было еще и похлеще. Однажды во время королевского совета вошел какой-то жонглер и произнес: «Великий патриарх, я принес вам хорошие вести! Если вы отблагодарите