меня, я сообщу их вам!» Патриарх, король и бароны подумали, что речь идет о благоприятных для христиан событиях. Ираклий сказал: «Ну, хорошо! Говори!» А жонглер возьми да и ответь: «Дама Пако де Ривери, ваша супруга, разрешилась прелестной маленькой девочкой!» Патриарх же: «Замолчи, ни слова больше!» Но, несмотря на всю свою порочность, будучи господином всего клира Святой Земли и благодаря своей связи с королевой Агнессой, он сосредоточил в своих руках огромную власть, и это обстоятельство сыграло роль злого рока для государства, о чем свидетельствуют последовавшие события.
Во время обострения своей болезни Бодуэн капитулировал перед Ираклием; так же получилось с Сибиллой и Лузиньяном, так же — с замужеством второй его сестры, Изабеллы, с Онфруа IV Торонским, печальным отпрыском коннетабля, вялым сластолюбцем, единственным оправданием которому служила его преждевременно испорченная кровь. Так, раз за разом, от приступа к приступу, подобно стае стервятников, терзающих павшую лошадь, королева-мать и ее дочери, сенешаль де Куртенэ, патриарх и их приспешники вырывали у него все новые и новые милости и привилегии. Не его ли живую плоть кромсали они, вырывая у него обрывки королевской власти? Но, с вхождением в каждую новую должность, они заручались все большим числом приверженцев, и скоро король очутился в окружении своих врагов. Более того, играя на его черной меланхолии, они искусно обостряли его подозрительность, запугивали вымышленными заговорами и тем самым устраняли его последних друзей. Когда Раймон Триполитанский с блестящим сопровождением прибыл на поклонение Гробу Господню, они убедили короля, что тот предпримет попытку его свержения. Бодуэн приказал немедленно изгнать его из города. Раймон понял, кто подстроил ему эту ловушку, и, оскорбленный, удалился в свое Триполитанское графство. А между тем это был на редкость благоразумный человек, достойная опора для престола — вот и еще повод, чтобы устранить его поскорей!
Но этому загнивающему двору не хватало знаменосца, яркой и цельной личности, горластого и полнокровного животного, которое смогло бы небрежно, с громким хохотом опрокинуть все это здание лицемерия и наигранного почтения, волей-неволей воздаваемого еще Бодуэну. И такой человек, увы, нашелся. Им стал Рено де Шатильон, Заиорданский государь: именно ему выпала такая роль в нашей трагедии. Как долго держал его Саладин про запас, каким подвергал унижениям, какой яростью и желчью пропитал все его поры! И лишь когда тот полностью созрел — иначе говоря, налился жаждой мщения до возможного предела, — он отпустил его. И вот, освободившись из рабства, он прибыл к нам. Я его видел. Некоторые уже понимали, что, воскреснув из небытия и забвения, он принес нам нашу погибель. Человеческой в нем оставалась одна лишь речь. Остальное же — лицо, взгляд, настроение и поза — создавало воплощенный в оболочке человека образ сгорбленного хищника с длинными конечностями, с сухими и круглыми глазами. Ненависть так и сочилась из него. Не прошло и дня, как он уже столковался с лагерем королевы Агнессы, оценил характер Лузиньянов, торжественно объявил себя их человеком и высмеял осторожность короля. Он объявил во всеуслышание, что вырванное у Саладина перемирие — всего лишь ловушка, что султан мечтает лишь о сокрушении королевства, чтобы после этого перенести войну на Запад. На королевском приеме он осмелился заявить:
— Вы не хотите мне поверить, государь, потому что ваша немощь не дает вам действовать и затмевает ваше сознание! Почему вы не хотите довериться вашим истинным друзьям? Время работает против нас!
Ответом короля был приказ о немедленном изгнании. Обескураженный столь резким отпором, бахвал ретировался, бормоча под нос неясные угрозы. К несчастью, он был женат на вдове Трансиорданского государя. От нее он получил всем известный Моавитянский Крак, крепость на пути египетских и дамасских караванов. Невзирая ни на перемирие, ни на мольбы своих вассалов, старый дикарь напал на один из них, направлявшийся в Мекку, разграбил его, получив огромную добычу, и вознамерился продать правоверных в рабство. Это означало оскорбить противника в его лучших чувствах, задеть его религиозные убеждения. Никогда, даже в пору своего наивысшего могущества, ни иерусалимские короли, ни их бароны не посягали на то. Обретя наконец повод для окончательного уничтожения Иерусалима, Саладин в безумной ярости потребовал немедленной выдачи пленников и восполнения урона. Бодуэн призвал Рено Шатильонского к себе, но тот отказался прибыть в Иерусалим. Король направил к нему посланника:
— Трансиорданский государь, вы напали на безоружных, доверившихся благородству наших князей, это недостойно! — заявил посланник.
— Что делать, подвернулся удобный случай! Было бы глупо и смешно пропустить это стадо безбожников, нагруженных к тому же несметными богатствами.
— За нарушение перемирия наш король несет ответственность перед Богом.
— Моя вера крепче, чем у него. Клятва перед неверными ничего не значит.
— Подобные действия приведут к войне. Король говорит, что он не уверен в нашей способности выстоять в ней. Подчиняйтесь, дабы избежать такого несчастья!
— Нет! Саладин держал меня в своих тюрьмах, подвергая такому унижению, что вы и представить себе не можете, он пропитал и удушил меня позором. У меня свои счеты с этим отродьем. Где бы я ни встречал его, с оружием или за молитвой, в отряде или поодиночке, я буду бить их!
— Это обычаи прежних лет. Сейчас король намерен терпеть соседство неверных, лишь бы христианство Запада получило доступ к Святым Местам.
— Не в состоянии тягаться со мною в своем убожестве, он осуждает мою мощь!
— Государь Трансиорданский, несмотря на свое убожество, о котором вы толкуете, наш король одолел Саладина. Вы забываете о том, что замок ваш, Крак Моавитянский, не завоеван вами, что он держит вас здесь в вассальной зависимости и в любую минуту может отозвать отсюда.
— Пусть только попробует!
— Подчинитесь королю ради вашего же блага, о котором он заботится. Верните пленных и их достояние.
— Я бы с удовольствием подчинился этому приказу, не заговори сам Саладин устами короля, равно как и вашими. Но что мне его требования?!
— Вы не умалите тем вашего достоинства, а только послужите общему делу.
— Нет! Я не воодушевлю неверного. Возвратить все — значит признаться в нашей слабости. Тогда дерзость султана не будет знать границ!
— Король приказывает вам это.
— Во имя чего? Не той ли короны, что придерживают на его паршивом лбу в нарушение наших законов? Я восхищен его отвагой; я воздаю ему должное. Но я утверждаю и то, что болезнь сломила в нем воинственный дух. Тот, кто думает только об обороне, вынужден отступать, лишь наступление всегда и всюду ведет к победе. Саладин поступает именно так.
— В последний раз говорю вам: подчинитесь. Ваша покорность остудит гнев султана; главное же в том, что и прикованный к своему одру Бодуэн — наш король и властен еще над могущественнейшими сеньорами нашего королевства, способен вести переговоры.
— Да мне-то что из того?
— Берегитесь. Если вы не исполните того, к чему призываю я вас от имени короля, вы лишитесь всего…
Наши лазутчики в Каире уже известили нас с помощью почтовых голубей, а также и другими способами о том, что султан собирает свою армию для нападения на Крак Моавитянский. Тогда-то старый князь спохватился, вскочил на коня и одним махом примчался в Иерусалим. Грубиян отнюдь не был так силен духом, как представлялся, и поняв, что перебрал лишку, как ни в чем не бывало припал к стопам короля. Королева и друзья ее остолбенели при виде этого хвастуна и бретера, с омытым слезами лицом припадающим к туфле Бодуэна для поцелуя:
— Мой государь, король, я молю о прощении. Я заклинаю вас забыть мои оскорбления и отложить излияния вашего праведного гнева. Пробил час всеобщего воссоединения, отметающего все частные ссоры и споры.
— Все должны сплотиться только потому, что вам угрожает опасность?
— Признаю, признаю, что я кругом неправ, моя мерзость чудовищна, но глубоки и мучительны моя горечь, мой гнев на самого себя!
— На самого себя?
— Я выставлял на смех и открыто потешался над лучшим из королей. Я сомневался в нем и сеял