квартира, выделенная Сомовым, не последняя. Если и отдадут ее Наташе, через некоторое время завод получит следующую. Так что дело не в квартирном голоде и не в интересе, о котором вы тут говорили…

— Правильно, — перебивает Грушина. — Дело в принципе!

Она это произнесла гордо, решительно. Зинаида Михайловна привыкла: если люди поступают не шкурно, а из принципа, то это всегда хорошо, всегда достойно. Таких людей не попрекать надо, а, наоборот, хвалить, ставить другим в пример.

Казакова усмехнулась. Спросила:

— И в чем же этот их принцип, по-вашему, состоял, Зинаида Михайловна? А? Я, мол, с керосинкой всю жизнь прожила, я воду из колодца таскала, я хорошее жилье только под старость получила… А ей, сомовской девчонке, почему это должно быть лучше, чем мне? За какие такие ее заслуги и прелести? Нет, не допущу, не разрешу, не позволю. Таков, по-вашему, принцип был? Так то ведь не принцип, Зинаида Михайловна. То — жадность, зависть. Озлобление…

Грушина молчит.

Она чувствует: нет, не как надо идет сейчас у них этот разговор. Да, верно, люди разные есть. Есть и жадные, завистливые, озлобленные. Их не переделать не только Грушиной — шибко умной Вере Андреевне их тоже не переделать. Однако Грушина за других людей не в ответе. Она в ответе лишь за саму себя. А она лично сочла необходимым отобрать у девушки квартиру вовсе не из жадности, не из зависти и не из озлобления. Для того лишь, чтобы девушка не получила ей неположенного. Что положено — пускай берет. Хоть миллионы. Грушина чужому богатству никогда в жизни не позавидовала и не позавидует. Но если что не положено — не тронь. Оставь на месте. Так Зинаида Михайловна и сама воспитана, и детей своих к тому приучила.

— Нехорошо вы о людях судите, Вера Андреевна, — с упреком говорит Грушина. — Может, кто и действовал по злобе, не скажу, не знаю. Но большинство руководствовалось не злобой, а справедливостью. — Она обиженно поджимает губы. — Накануне кончины Валентины Васильевны все ведь знали: не жилец она. На завод никогда уже не вернется. И все-таки единогласно постановили: отдать ей квартиру. Не было ни зависти, ни жадности. А почему? Потому что люди подошли по справедливости. А Наташке отдавать — несправедливо. Вот и вся недолга.

— Нет, — возражает Казакова. — Неправда. — Она отрицательно качает головой. Сомову просто пожалели. Не из чувства справедливости дали ей квартиру я из чувства жалости. Это разные вещи.

— Почему же разные? — Грушина подозрительно смотрит на Казакову.

Опять Зинаиде Михайловне что-то непонятно. Что значит разные? Выходит, пожалеть человека — несправедливо? Вот ведь как, по словам Казаковой, получается.

— Объясню, почему разные, — говорит Вера Андреевна. — Справедливость есть, когда есть убеждение. Я в чем-то убеждена и потому так поступаю. Тогда моя позиция прочная, надежная, она не зависит от разных мимолетных чувств и настроений. А жалость, что легкий флюгер. Сегодня я расчувствовалась, готова все на свете отдать. А завтра мне кто-то что-то нашептал, не так меня настроил — и я последнее отберу, в три шеи выгоню.

Грушина молчит.

Медленно все обдумывает.

Как, однако, хитро перевернула дело Вера Андреевна! То стыдила, глаза ела за то, что не дали Наташке квартиру, а то почти обвиняет: зачем матери, покойнице, при жизни хотели отдать? Пойми, куда клонит!

Грушина опускает глаза. Лучше всего ей, конечно, сейчас просто не ввязываться в спор с Казаковой. Ишь какая та говорливая, как поднаторела во всех этих речах.

А Вера Андреевна продолжает:

— Почему Валентину Васильевну пожалели? — спрашивает и сама же отвечает себе: — Да потому, что она была своя, близкая, всем хорошо знакомая, всем известная. Значит, на обыденную, житейскую доброту людей еще хватило, а вот на доброту, так сказать, принципиальную, на этическое убеждение, правило — уже нет. А мы ведь пишем, учим: человек человеку — друг, человек человеку — брат. Не сослуживец сослуживцу, а человек человеку…

Ладно, Грушина и не пытается больше понять, о чем говорит Вера Андреевна. Видит: пошли доклады. Когда шибко грамотным нечего по-человечески просто сказать, обычно начинаются доклады.

И все-таки совсем уж легко уступить Казаковой Зинаиде Михайловне тоже не хочется. Она, слава богу, тоже не лыком шитая. За долгие годы как-никак правила этой ораторской игры неплохо усвоила.

Лицо Грушиной постепенно твердеет, становится независимым. Она смиренно прячет под стол руки и, чуть-чуть, только самую малость, повысив голос, невинно спрашивает:

— Не понимаю я вас, Вера Андреевна. Это у кого же, по-вашему, не хватило убеждения? У коллектива? — Грушина делает паузу, ждет, чтобы Казакова вполне усвоила ее, Зинаиды Михайловны, правильные слова. — Коллектив постановил, квартиру Наталии Сомовой не давать. Так что же выходит, коллектив ошибся?

Директор Новиков давно уже досадливо морщится, слушая спор женщин. Теперь, покосившись на меня, он нетерпеливо похлопывает ладонью по столу и говорит.

— Товарищи, товарищи, прошу вас…

Казакова перебивает его:

— Совершенно верно, — отвечает она Грушиной. — Ошибся коллектив. — Сохранять по-прежнему спокойный тон Вере Андреевне больше не удается. — Только почему, — спрашивает она, — тридцать шесть неправых людей, по-вашему, коллектив, а тридцать два справедливых — нет? В конце концов, то, что перетянула недобрая четверка, только случайность. Могла и не перетянуть… Она усмехается. — Как мы иногда любим гипнотизировать себя словами! Коллектив — понятие, разумеется, высокое, благородное, но ведь отдельный, конкретный коллектив — это ведь тоже живой организм, который может и заблуждаться, ошибаться, быть несправедливым, расти, созревать…

Новиков не дает ей закончить.

— Понятно, Вера Андреевна, — говорит он. — Ваша мысль совершенно ясна. Не знаю только, зачем под единичный факт подводить такую, — он отечески улыбается, — могучую базу. — Директор показывает мне глазами на Казакову: в теоретики, мол, все, как один, норовим, видели, а? — Мы должны признать, — говорит директор, — что допустили ошибку. На собрании не сумели повести за собой людей. Но обобщения ваши… они товарищу, — он кивает в мою сторону, — не интересны.

— Они ин-те-ресны товарищу, — четко, раздельно, в упор глядя директору в глаза, говорит парторг Казакова. — И нам с вами, Владимир Иванович, они тоже очень интересны.

На секунду в комнате воцаряется тишина. Я боюсь неожиданного скандала. Но Новиков первый отводит от Казаковой взгляд, добродушно мне улыбается: у женщины характер-порох, не правда ли?

Казакова нехотя отворачивается от него.

— Иногда говорят, — продолжает она, — вопрос решен демократично, голосованием, чего же вы еще хотите? Но что это значит — голосование? Одна только арифметика? Нет, неправда. Арифметика — дело последнее. Прежде всего нужно обеспечить, чтобы вверх руки тянули люди просвещенные, убежденные, нравственные. Тогда — я согласна — давайте голоса считать. А пока этого в данном коллективе нет — чего считать? Можно и просчитаться. — Она опять обращается к Новикову: — Разве в том беда, Владимир Иванович, что мы лишь не сумели за собой повести людей, не добрали четырех голосов? Эка мелочь… Беда в том, что мы не сумели людям доказать: отняв квартиру у Наташи Сомовой, они не дочь покойной Валентины Васильевны обворовали — они обворовали самих себя.

Тут я опять увидел лицо Грушиной.

Пока между собой спорили Казакова и директор, Зинаида Михайловна выжидательно молчала. Не вмешивалась.

Но теперь она побледнела как полотно. Если бы Казакова вдруг ударила сейчас Грушину, та, наверное, меньше бы это почувствовала.

— Что же, интересно, они украли у себя, Вера Андреевна? — шепотом спросила Грушина. — А?

Во взгляде Веры Андреевны не было ни жестокости, ни жалости.

— Душевный покой, Зинаида Михайловна, — печально сказала она. — Они у себя украли душевный покой.

Вы читаете Крутые повороты
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату