В Орше простилась Марина с последним на ее пути костелом. Всплакнули вместе с Казановской и пани Хмелевской, что ехали с ней в карете. (Бедная красавица пани Хмелевская! Умерла от сабельной раны во время мятежа московского ровно через месяц… Но об этом не думать!) За Оршей начиналась Русь. Солнца над Русью не было, оно словно осталось за Оршей. Хмурь, грязь да весенний ветер, сквозь продувающий лучшую карету польского двора, — такова была встреча с Московией. Но только встреча. Двадцатого апреля (сего числа ей не забыть!) в Лубне — первая радость. Михайло Нагой и князь Мстиславский с богатой свитой прямо из Москвы — и тут же коленями в грязь перед невестой московского царя. Ничуть не похожие на кабана Власьева, красавцы-удальцы, разряженные франты, но и воины, с рыцарским восторгом целовали они руку Марины и отца ее, воеводу, без устали хвалили за то, что был ангелом-хранителем будущей московской царицы, а что она дочь его, то даже и в виду не имелось —> дескать, вот наша царица, а вот охранители ее, и только, и не путать, и вровень не ставить. Забыть ли, как передернулись лихие усы отца! Точно так же перекосилось двумя месяцами прежде лицо короля Сигизмунда, когда хам Власьев сделал ей громогласный выговор за коленопреклонение невесты московского царя перед чужим королем!

С того и началось! Что ни город — толпы людей, и не просто посмотр царицы будущей, но радость народная, каковую и понять трудно, с чего бы уж радость такая? Но разве спутаешь подлинную радость с заказной? Архиереи с иконами, полки стрелецкие… Это в Смоленске… Еще не знали, что по договору Смоленск Польше отходит сразу после венчания. Стрельцы, в красных широких кафтанах, с длинными пищалями на плечах, плечами один другого шире, и народ, готовый на руках нести карету хоть до самой Москвы. Потом Можайск… На расстоянии ружейного выстрела от Москвы Марину ждали палатки, издали похожие на дворцы. Здесь Марину приветствовала немецкая гвардия и капитан гвардии французский кавалер Яков Мержерет — красавец и богатырь. Три сотни солдат с бердышами с золотым царским гербом, в красных, фиолетовых и зеленых кафтанах. В сопровождении Мержерета и еще двух капитанов Марина с фрейлинами вошла в палатку-шатер, где ей предстояло ожидать церемонии въезда в столицу.

Здесь, под Москвой, позабыты были все прежние распри между русскими и. поляками. И это она, Марина, привезла с собой мир, разве не так?

Теперь, по прошествии лет и по новому пониманию, готова признать она, что, возможно, причина всех дальнейших неудач заложена была, подобно мине крепостной, жадностью короля Сигизмунда (подайте ему города московские!), нетерпением римской церкви (легко ль целый народ склонить к перемене веры!), легкомысленной уступчивостью царя Дмитрия (нате вам, что ни просите!). И пусть ничего из обещанного (кроме оплаты отцовских долгов) исполнено не было (и не могло быть исполнено — это Дмитрий скоро понял), но оба народа — что русичи, что поляки — оказались в смятение ввергнуты, и взыграли дурные чувства, и возобладало зло над истиной, перемешалась правда с кривдою, и одна она, изменой и воровством отвергнутая царица, по сей день одна она сохранила в сердце своем образ правды, не отступилась, не поступилась ни единым принципом, не уступила обстоятельствам, как дурно они ни слагались год от года. Горда собой Марина!

И сейчас уместно вспомнить, как в ночь перед въездом в Москву призвала к себе патера Савицкого для исповеди, как после мессы и причащения спокойно выслушала наставления патера, напомнившего ей об ее обязательствах перед Польшей и римской церковью, как достойно ответила своему верному духовнику и другу, что памятью не слаба и все должное исполнять намерена неукоснительно по мере сил и возможностей, но при том все же царицей она будет московской, а не польской, и уж ему-то, кому открыты тайники ее души, надобно понимать, что во вред себе действовать не намерена московская царица и если что-то из обещанного может оказаться опасным для ее трона, то сим обещанием поступится не колеблясь. Непривычным был тон Марины, сник патер, глазками забегал, впредь уже не пытался наставлять ее, но верен остался, значит, правоту ее принял…

С высоты крепостной стены город видится жалким, убогим. По сути, так оно и есть. Но отсюда, со стены, он еще видится и беспомощным, безвредным — а вот это уже не так, потому не следует доверять обзору с птичьего полета и, чтоб в обман не впасть, надо непременно опускаться на землю, людям в глаза взглянуть, домам в окна. Да. Кому-то надо… Но не Марине. Ей уже не нужны ни окна, ни глаза — нагляделась! Теперь никак иначе — только сверху! Сейчас где-то там внизу, во дворах, в харчевнях, в конюшнях, в кузницах, на площадях, суетятся и мельтешат людишки, сшибаясь и сговариваясь, что-то замышляют и промышляют, всяк вор и холоп мнит себя участником и вершителем, а иной и вовсе не мнит, медовухи обожравшись, жаждет зверя из себя выпустить — только цель укажи. А над всей этой рванью воронье кружит — хитрые и злобные, им мало падали, им живую кровушку подай, чтоб, напившись, взлететь повыше. Мерзкие! Жалкие! Ненавистные! Марина знает им цену. Знает им цену и Господь, но, не только справедливостью, а и любовью движимый, Он явит такую мудрость, каковая Марине недоступна, в Его мудрости разрешится неразрешимое людьми, впавшими, как дети малые или как звери освирепевшие, в неправду тяжкую. Им, несчастным, уже ни словом, ни оружием самим не освободиться от безумия — только волею Божией…

«Так когда же, Господи!» — стонет Марина и тут же корит себя за нетерпение и дерзость, ведь клялась не искушаться сроками. Лучше вообще не смотреть на город и на Волгу — не надо, лучше туда, в горизонт заволжский, где земля с небом вовсе не сходится… О том, что не сходится, вроде бы все знают, но простому уму успокоительно сие видение, упреждающее напрасное дерзание и тоску по бесконечному. Но кто подвигнут судьбой на великое, тому видимое не помеха, внутренний взор смело раздвигает границу доброго обмана и там, в просторах, дымах и туманах, обретает понимание связей дальнего и ближнего, прошлого и настоящего, временного и вечного. Все происходит тихо и послушно: вздымается полог горизонта — смотри и постигай!

Марина смотрит и видит шатры расписные и толпы людей, нарядных и радостных. Триста именитейших бояр московских полукольцом, за ними царская гвардия, гайдуки, шляхта, полки стрелецкие, казаки. Бояре в глубочайшем поклоне перед будущей царицей, а князь Мстиславский с обнаженной головой произносит приветственную речь от имени царя Дмитрия. Марина взволнована, слов не различает, поражена любовью, коей светлы глаза равно молодых и старых. Конечно, она знает, что хороша, но догадывается, что, будь она и менее хороша, все было бы так же, ибо, видимо, дано этому странному народу редчайшее чувство чистого благоговения к престолу, какового в Польше ее родной не увидишь ни у шляхты, ни у быдла — там вечно ревность, иск да мнительное усов шевеление.

Князь Мстиславский просит Марину сесть в карету, запряженную десятью белыми лошадьми. И шагу не успевает сделать, как двенадцать молодцов подхватывают ее на руки и вносят-подсаживают в карету, обитую изнутри красным бархатом с парчовыми подушками, унизанными жемчугом. Тотчас же двенадцать конюхов в великолепных одеждах проводят мимо кареты двенадцать верховых коней в богатых чепраках и седлах под дорогими покрывалами из мехов рысьих и барсовых, с золотыми удилами и серебряными стременами — личный подарок царя Дмитрия своей невесте. Рядом с каретой появляется отец-воевода на превосходном аргамаке в багряно-парчовом кафтане, подбитом собольим мехом, шпоры и стремена из литого золота с бирюзовыми накладками. В голову поезда уходит тысяча бояр на конях, триста гайдуков с флейтами и барабанами, шляхта по десять в ряд, по бокам две сотни алебардщиков, сзади — запряженная восемью конями, серыми в яблоках, с красными хвостами и гривами, карета с гофмейстершей Казановской и еще тринадцать карет с польской знатью, и где-то в хвосте — несметное войско казачье, которое Дмитрий выслал навстречу невесте.

Вот так въезжала она в Москву, оглушенная барабанами, набатами и хвалебным гулом, пораженная тем небрежением, с каким русины выставляли напоказ свое богатство, не снившееся шляхте. Шляхта была нарядна по-петушиному — так, по крайней мере, рядом с русским боярством и одаренными Дмитрием родичами Марины. Да, пышность церемонии могла поразйть кого угодно. Теперь же, стоя на стене астраханского кремля, Марина пытается отчетливей восстановить в памяти то, что тогда, в тот прекраснейший день ее жизни, хотя и не ускользало от внимания, но прочим как бы заслонено было: толпы простого люда по обе стороны дороги — ведь, почитай, от самого Можайска до Москвы и полуверсты безлюдной не помнится, а селений не столь уж много, значит, со всей земли русинской сходился люд на посмотр новой царицы, забросив дела селянские. Знать, была какая-то особая нужда каждому самолично увидеть и порадоваться… Воистину всей землей, а не знатью только была она признана… А через семь дней — мятеж, и пусть бы только козни Шуйского, но Кремль штурмовала та самая чернь московская, каковая неделей ранее хрипла от хвалебных криков и воплей, браталась с поляками и опивалась во здравие царя

Вы читаете Царица смуты
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату