— на ощупь узнает уже каждую бумагу…
Сейчас вот в руках письмо царя Дмитрия, что передано было ей в Кракове царским послом Афанасием Власьевым. Этот Власьев… Господи, как трепетала пред ним Марина! Угрюмый бородач с жирным лицом, с маленькими глазками, завешанными пепельными бровями, с голосом полусонного медведя — он был для Марины образом той огромной и таинственной страны, властвовать которой ей было наказано свыше. Ужас, какой испытывала перед Власьевым, был все же сладким ужасом, словно не властвовать готовилась, но отдаться во власть могучего чудовища из сказки со счастливым концом. Грубый мужлан с не всегда расчесанной бородой, нагло грубивший не только панам, но и самому королю, он только свои правила признавал, будто иные — пустое баловство, не достойное ни уважения, ни внимания. И потом, когда во время церемонии сватовства по его небрежному повелению у ног Марины словно сами по себе из ниоткуда стали объявляться подарки, каких ни одна польская королева не получала, когда казалось, что не будет им конца, Марина помнит — вдруг страх в душе, что все это сон, что в жизни так не бывает, что если не остановить движения рук мрачного бородача, коими он будто из бороды являл ей неслыханные богатства, тогда уж точно сон, и она (Боже, какая была глупая!) почти что прошептала: «Хватит!» Но когда, словно во исполнение повеления, поток шелков, парчи, серебра, мехов прекратился, Марина совсем по-детски рассердилась на себя за то, что остановила чудо, прервала сон, и бурчание Власьева, грубая речь русинская, восхищенно-завистливые ахи толпы вокруг — все это едва не повергло ее в слезы, особенно выражение лица отца-воеводы. Он будто тоже только теперь, сию минуту поверил в реальность того, что сам же и задумал когда-то, а ранее всего лишь тешился случайным раскладом карт в колоде судьбы, не слишком полагаясь на удачу.
Да, Марина помнит то удивительное смешение чувств — радости, злорадства, обиды и еще чего-то, чего не назвать. Они же все, от короля до последней фрейлины, видели в ней свою козырную карту. Все! Отец получал серебро и северские города, король — мир с Москвой и союз с ней же против шведов, Рим — унию, небывалый шанс привести в лоно римской церкви великую страну — оплот православной ереси в мире — и все это благодаря ей, Марине, потому что сумела завоевать сердце… очень нужное всем сердце… И когда пели Veni Kreator! — всяк славил Господа за свою удачу, ей же, Марине, будто бы уже ничего более и не вменялось в задачу, кроме как исполнять обязательства по отношению ко всем, кто поставил на нее карту. Никто за нее не радовался. Каждый радовался за себя.
Тогда-то, это она тоже помнит, взглянула Марина внимательно на хмурую рожу царского посла, окольничего Афанасия Власьева, и подумала о том, что, судя по этой роже, тьма сюрпризов ожидает всех, кто в сей момент тешит душу скорыми успехами в земле Московской, что и сама она более не должна чувствовать себя шляхтянкой, но царицей московской, а это иной интерес, и он может однажды не совпасть с интересами тех, кто сегодня столь щедр похвалами ее намерениям. А когда, на коленях испросив благословение короля, с колен поднялась и увидела красные пятна ярости на пухлых щеках Власьева, ярости его не испугалась, но обрадовалась оттого, что одну тайну русинской души отгадала вовремя: для них, по польскому пониманию дикарей и вероотступников, что Великая Польша, что Великий Рим — все едино шелуха мирская, что известна им такая цена себе, каковую прочие народы и вообразить не сумеют, что, став царицей московской, приобщится она к чему-то столь же необъятному по замыслу, как сама Московия, у которой, как она помнит карту, восточных границ вообще нет — можно ли понять такое! Помнится даже, как вообразила себе Русь-государство. Москва и все то, что известно Европе, — пусть только голова льва или медведя или другого какого чудовища полусонного, а туловище его необъятное Европе и невидимо вовсе, как невидим, а только прозорливым оком угадываем восток со стороны западной. Цену русичи, похоже, себе знают, но что проку с цены, если она не заявлена? Не ей ли, Марине, промыслом Божиим суждено…
Вот! Ведь были же эти думы! С самого начала были. Не просто властвовать собиралась. Властвовать нехитро, когда уже имеешь власть над сердцем и душой царя и супруга. Подлинной, великой славы хотела народу и государству. Правда, надеялась тоща, папским нунцием убежденная, что умными действиями сумеет обратить народ русинский в римскую веру, и с подлинным образом Господа в душе дикий народ этот явит миру силу свою и разум, просветленный истинным вероучением. Но недолго пребывала во власти сих иллюзий. В первые же дни в Москве усомнилась, а потом и вовсе разуверилась: не нужна истина народу, который отвергает длань Господню с даром незаслуженным. Сейчас, на краю бездны, более, чем когда- либо, верует, что именно через нее, слабую и недостойную, являл Господь случай Московии обрести покровительство Небесное. Но не приняли! И даже сроку себе не позволили для посмотру и пригляду. Так и быть по сему! Ее же, избранницу и страдалицу, Господь не оставит, и она еще будет молить Всевышнего, чтоб не был слишком суров к врагам ее и Его, чтоб явил милость и оставил им время для покаяния.
Душны ночи астраханские. Как только объявились москиты, окна завесили материей тончайшей, но в том ни от москитов, ни от духоты нет спасения. Казановская раздобыла травы неизвестные и зловонные, разложила в подносы, запалила по углам спальни. Комарье от них в очумении к потолку кинулось, но и для человеческого чувства запах недобр, и часу не прошло — боль в голове и тошнота, как от угара.
Казановская уносит травы, призывает Милицу, вручает ей большое опахало, освобождает от материи одно окно и велит покоевке махать усердно, чтоб ни один комар не влетел, сама же с другим опахалом, поменьше, вздыбленной ослицей носится по спальне, сгоняя к окнам дым и смрад от спаленных трав. И так по два, по три раза за ночь. Утро приносит свежесть, тогда только и удается поспать спокойно.
Пробуждение тягостно и безрадостно. После завтрака Марина идет на прогулку. С той страшной грозы путь у нее один: по пряслу до Крымской башни и назад, словно нет других путей, а только этот, проверенный и испытанный, будто если суждено ей увидеть доброе знамение, глас услышать благословляющий — так только тут, на крепостной стене, в том месте, где доблестно подтвердила веру свою перед бесовской напастью. Заруцкий, правда, тоже доволен каждодневным появлением Марины перед людьми, она же спокойно признается себе, что хотя и устранилась от всяких дел, но если ее явление на стене способствует поддержанию казацкого духа так почему бы и нет, в том тоже можно усмотреть добрый знак, коли ее личное желание по совпадению благоприятно для дела.
Заруцкий в последний раз был уже не столь бодр и кичлив. Рассказывал-жаловался, что ворье астраханское голову подняло, стрельцов на бунт сговаривают лазутчики Одоевского; что юртовские татары побили его людей на ахтубинских учугах, самые прибыльные учуги ими захвачены; что Тереня Ус своих казаков-волжан подначивает, чтоб на Яик уходить, с Иштарековыми мурзами заигрывает, с Валевским пьянствует, троицким монахам бесчинства творит; а на посаде лавки позакрывались, ряды торговые пусты.
Марина верна себе и тем довольна. Жалобы Заруцкого ее не трогают, более того, приучилась слушать и не вникать, поскольку, что б атаман ни говорил, как бы ни виделись ему дела, все одно не дано ему высшего понимания, глаза его казацкие по земле шарят, но сколь худо б на земле ни было, мимо земной правды есть правда Небесная, а чтоб увидеть ее, иное зрение надобно. Теперь уже никак по-другому и быть не может: худо к худу, и когда темень кольцом сомкнётся над головами и душами, когда страх и отчаяние сожмут горло так, что только хрип да стон, когда самый последний из верных изуверится и отшатнется — вот тогда-то… Теперь только так! И пусть все свершается скорее… если это возможно без посягательства на Высшую Волю… а еще правильней — и о том не думать, чтоб думой не искушаться и не искушать… Был путь, было его начало и продолжение, а мир в душе — это правильная дума или дума о том правильном и праведном, что было и увековечено в памяти человечьей, как бы кто ни ухитрялся от памяти этой избавиться. Сегодня она будет думать о торжестве, с каковым прибывала на московскую землю.
Сначала был страх. О том можно вспомнить с улыбкой — ну да, трепетала! Как-то встретят ее, иноземку и иноверку, ревнительные русины? И не только по этикету перешли с ней московскую границу сотни вооруженных рыцарей Речи Посполитой. Впрочем, они-то, забияки и лиходельцы, едва ли чем иным, кроме личной удачи, были озабочены. Марина — не то. Выглядывая из кареты, оглядываясь и не находя ни впереди, ни сзади конца растянувшейся по бездорожью шляхетской конницы, всякий раз успокаивалась дыханием, которое то и дело под влиянием тревожной даже не думы — подумки только вдруг учащалось и помутняло взор. Как потом узнала, оберегали ее от дурных вестей; по пути, еще до границ Московии начались ссоры и драки между русскими людьми Посольского приказа, а их было немало — две сотни, с поляками, и отец-воевода вынужден был суровые меры принимать. Посол Власьев ворчал и капризничал…