Дмитрия. Всего лишь неделей ранее Дмитрий был господином и боярства, и войска, и все было ему послушно не по принуждению, но по воле… За семь дней разве что только самому сатане возможно перекупить души целого царства — нет иного объяснения! Но как и почему попустил Господь?!
Слезы в глазах. Обманывая саму себя, Марина винит в том ветер с морской стороны и спешит в покои, где намерена тотчас же лечь спать — никак иначе от дум не избавиться. Слезы застят взор, на ступеньке прясла Марина спотыкается, подворачивает ногу и, сев на ступеньку, дает волю слезам, расшнуровав сапог, трет лодыжку, притворно охает, но, устыдившись притворства, приказывает себе уняться и, лишь высушив слезы, подымается…
В прихожей нянька Дарья с жалобами, что царевич который день плохо кушает, гневлив не в меру, казачков бьет, на молитве капризничает и озорничает. Марина нехотя идет в детскую и успевает вырвать из рук сына его сабельку, каковой он пытался изрубить кактус — подарок кызылбашского купца Муртазы. Грубо хватает его за руку, причиняя боль, велит не хныкать, но, словно опомнившись, прижимает к себе, гладит по головке и шепчет на ухо:
— Ты — царевич. Ты хочешь быть царевичем? А потом царем? Это очень трудно — быть царем. Царь должен быть милостив и добр, и тогда все будут его любить. Сабля же только для врагов царства. А еще царь должен быть сильным и здоровым, а чтобы вырасти сильным и здоровым, надо много кушать. Еще царя должен любить Бог, а любовь через правильную молитву снисходит на человека. Страшный грех — порушать молитву! Если хочешь быть царем, слушайся няньку…
Больше Марине сказать нечего. Некоторое время она еще мнет в руках сына, но, встречной ласки не встретив, уходит, недовольная им и собой.
А в прихожей уже полно народу. Валевский и сотник Клешнин, донцы охраны, все в грязных сапожищах, где-то глины нахватали — это раздражает Марину, хмурится, и, может, оттого поклоны пришедших ниже и почтительней.
— Прости, царица, если не ко времени, да вот Иван Мартыныч наказал спросить, не пожелаешь ли свидеться со старым знакомым, прежде чем мы его на раскат поставим.
— Кто таков? — спрашивает Марина без интереса.
— Да князя Долгорукого ублюдок, Никитка безрукий, — радостно поясняет Клешнин. — Как ему тогда касимовские татары руку отсекли, принял постриг у Дионисия в Троицке. Ныне, видать, сам князь Одоевский справил его к нам народец к воровству против тебя подбивать. Словами недостойными поносил тебя, и царевича, и атаманов твоих. Мои стрельцы словили его в Кутумской слободе, в Вознесенском монастыре прятался. Будешь ли говорить с ним?
Знает Заруцкий, чем душу царицы встревожить! Еще бы не помнить Никиту Долгорукого! Еще бы не помнить ту мерзкую дождливую осень, карету со скрипучими осями, увозившую ее из Ярославля мимо Москвы назад в Польшу, навстречу нищете и позору. И первое, что в памяти, — грязь! Грязь впереди, насколько глазу дорога доступна, и сзади, и под колесами, и вся карета в ошметках грязи, чавканье копыт коней охранного отряда, а когда иной нетерпеливый проносится мимо кареты галопом, брызги московской грязи заплескиваются в окно кареты, успевай только лицо заслонить… И отчаяние! И досада! И ненависть! И бессилие! И вдруг крики, брань, пищальные и пистольные выстрелы, звон сабель. Падает подстреленный коренник, и карета сползает в обочину, накренивается, и Марина вываливается в грязь под ноги мечущихся в боевом азарте коней. Чьи-то сильные руки выхватывают ее из грязи и вздымают высоко над грязью и дорогой. Юный богатырь (разглядела лицо) стоит посередине яростной сечи, сильные руки его нежны в обхвате, и Марина полна доверия к этим рукам, полна радостных предчувствий, что перерастают в истинную радость от слов, сказанных шепотом в самые уши ее.
— Жив царь Дмитрий, слышь, царица, жив! Не погубили его в Москве. По его повелению и воеводы Сапеги велено отбить тебя и доставить в Тушино к супругу твоему и Государю нашему. Согласна ли?
— Сам-то видел ли его? Точно ли он?
— Сам не видел. Отец мой, князь Долгорукий…
Не погасла радость, не потускнела, но как бы замерла в трепете. Неужто чудо? А и верно — сколь ни отчаянно было ее положение в ярославском заточении, когда все ее предали, отреклись, никогда, ни дня, ни часа не проходило без веры в чудо, что не оставит Господь, что не игрушка в Его руках, Что хитроумен замысел Его. И только смерть Дмитрия, только слухи и вести о том колебали веру. А если жив…
Вот она уже и на ногах на сухом пригорке, а у ног в рыцарском поклоне красавец рыцарь князь Василий Масальский, обласканный когда-то царем Дмитрием и верно ему служивший. Значит, правда! Она по-прежнему царица московская! Радостный, спешит к ней отец, одежда, руки и лицо его грязны, как и у брата Станислава и у пана Олесницкого, но на лицах торжество, гайдуки на конях кругами ходят, крики их заглушают слова князя Масальского, и не только слова — слезы глаза застят, не дают глаз княжеских узреть подлинно… И зря!…
Вот она снова на руках Никиты Долгорукого. Под общий вопль он доставляет ее в карету, что уже от грязи очищена и в обратную сторону, как и остальные кареты, развернута. Рядом садится отец и брат Станислав. А Марина вдруг чувствует тяжесть век и с первыми рывками и толчками впадает в сон, в котором видятся ей людские тени на белых каменных стенах, невнятный шепот уст слышится вкруг ее, и дальние громы за белыми стенами тоже будто вещают о чем-то великом и неизбежном. Так и проспала всю дорогу от Верхова, где отбили их обоз люди Сапеги, до деревни Любеницы, куда должен был прибыть и сам усвятский староста пан Ян Сапега — новый соподвижник царя Дмитрия. Здесь, в этой деревне с ласковым названием, что на всю жизнь запомнилось, и претерпела Марина первое, но самое страшное порушение веры в чистоту людских помыслов и поступков. Все, что было потом, после, все было мельче и пакостней. И привычней. А тогда! Матерь Божия!
Князь Василий Масальский и ранее, еще в Москве, не будучи близко допущенный к царице, при случае не скрывал от нее взоров своих, полных тайного чувства. Ослепленная царским счастьем, Марина, однако же, взоры сии примечала, они не оскорбляли, ибо не было в них дерзости, даже как бы на заметку взяла, поскольку еще в Кракове доносные слухи о флирте царя с Ксенией Годуновой потерзали ее сердце. По требованию отца Ксению постригли, но если царь от природы падок на баб, с тем один прием верен — ревность возбудить… Ах, когда б только такие заботы поджидали Марину в царстве московском!
Ныне же князь Василий смел и дерзок, никому не уступает в прислуживании царице, с утра на глазах, в угодливости да услужливости тороплив и умел. Как когда-то мрачнорожий дьяк Афанасий Власьев, сосланный Шуйским в Уфу за верность царю Дмитрию, упрямо отставляет князь от Марины и отца, и брата, словно их права с его правом не сравнимы… Но более всего тревожат Марину хитрости князя, чтоб наедине остаться. Решила — пусть, поддалась уловке, ожидая признания, готовая достойно ответить, и, когда на колени пал, бровями должное изумление выразила. Но что услышала?!
— Прости, царица, ради Бога, прости, но более нет сил утаивать от тебя… Вижу, как радуешься… оно бы и следовало радоваться, когда б в Тушине ждал тебя настоящий царь Дмитрий. Но там другой тебя ждет, кого не знаешь…
Тогда-то ногами затопала, «здрада!» — закричала, охрану призвала, а первый, кто на зов прибыл, — Никита Долгорукий с саблей в руке. Когда повторила ему слова Масальского, потребовал молодец поединка с князем, на что тот ответил, что драться ему с долгоруковским выблядком не по чину (так узнала Марина о незаконном рождении Никиты), но тут уж и другие навалились, поляки и русские, скрутили князя, и прощальный взгляд его с укоризной навек остался в памяти оттого еще, что в сей миг поняла правду, о какой догадываться не смела.
Потом были разговоры и уговоры. Сначала отец, потом по очереди патеры Антоний и Савицкий о своем — о подвиге для римской церкви. Дала уговорить себя. Поверили, что уговорили. Но сама-то! Ей ли не знать, что возвращение в Польшу смерти равно, понимала, но сомнений да колебании не было вовсе. Мука была. Какая мука — кто поймет! Сперва боярам московским в глаза смотреть не решалась, не от стыда, правда, а от страха за возможный укор, за хмуростью лица пряталась от них. Но когда увидела, что и они все, именитые, ясновельможные, обмана не стыдятся и служат исправно, что чернь стелется под ноги без ропота и оглядки, что, наконец, царство москальское, несомненно, по Божьей воле в прах низвергнуто, под ноги брошено — только подобрать, то кто, как не она, законная царица, всем народом на царство венчанная, в отличие, положим, от боярского ставленника Василия Шуйского — кому, как не ей, подобрать, а тот, кого за глаза царьком тушинским зовут, что ж, патер Савицкий прав, Божья воля не одними чистыми руками вершится, не хуже он и не лучше прочих, через кого закон утверждается и торжествует.