- Ты такой же Фома неверующий, как и твой отец.
- По крайней мере, тут мы с ним похожи.
- Не клевещи на него. Он настоящий поэт.
- Почти как настоящий.
- Во всяком случае, его я стихи понимаю.
- А мои - нет. Да ты уже двадцать лет моих книг не открываешь.
- Они, как вообще все теперь, тяжелые, непонятные и неприятные.
- Я не могу жить вне времени и пространства.
- Ты нарочно пишешь так, чтобы я не поняла.
- Конечно, нарочно.
- А у меня, к сожалению, не получается.
- Что не получается?
- Сам знаешь что.
- Не знаю.
- Умереть. Умереть - уметь надо. Вот и приходится жить, дожидаться смерти.
- Что у тебя за мысли!
- А какие у меня еще могут быть мысли! Вчера вечером выпила две лишние таблетки. Но меня просто вырвало.
- Хозяйка сказала, что это несварение.
- Это самоубийство.
- Тогда это глупость.
- Твоя мать вообще дура. Ты даже не просишь меня больше так не делать!
- Прошу.
- Так не просят. Говоришь, а сам через пять минут полетишь на всех парах и пошлешь свою бедную мать к черту.
- Я вернусь самое позднее через неделю.
- Ты всегда так говоришь. А потом никогда не приезжаешь. Для тебя эти приезды - тяжкий крест. Ты устаешь еще больше меня.
- Ты будешь хорошо себя вести, ладно?
- Хорошо себя вести и радоваться своей убогой жизни. И ждать тебя. Да, совсем забыла. Тот желтый пакетик, на камине, дай-ка его сюда. Не ты один даришь подарки. Я тоже. Это портсигар из крокодиловой кожи. Тебе на день рождения.
- Потрясающий... У меня день рождения через полгода. Зачем ты потратилась?
- Через полгода, ну и что? Через полгода меня уже не будет на свете. Вот и хочу поздравить заранее.
- Ты еще повоюешь.
- И потанцую с кавалерами! Ну, нравится хоть немножко?
- Очень нравится. Очень!
- Ладно, там твой приятель сидит в машине. Езжай. Не целуй меня, а то получится, что из корысти.
- Мама, спасибо.
- Скажи своей женушке, что она ведьма. Скажешь?
- Скажу, мама.
Брюссель, осень 1925
Ты вбежала в родительскую гостиную. На тебе было длинное коричневое платье. Полтора года назад в Болгарии ты коричневый цвет терпеть не могла. Ты немного пополнела, и это тебе очень шло. Волосы твои, прежде короткие, отросли до плеч. Секунду ты, похоже, колебалась: кого поцеловать первым? Отца, мать или сына? Раскинула руки, рванулась грудью вперед, но осталась на месте, словно остолбенела от переполнявших чувств. Тогда мать подошла к тебе, и вы с плачем обнялись. Ты снова заколебалась: отец или сын? Я отстранился - как бы скромно давая понять, что уважение к старшим превыше всего. Ты поцеловала отца горячо, но сосредоточенно-сдержанно. Никаких, следовательно, сомнений: мать для тебя превыше всего, и пусть все это видят. Я отступил на шаг: счастлив, что ты рядом, но не верю, что и правда рядом, потому что за время долгой разлуки совсем отвык от тебя. Я растерялся и молчал. Ты подошла ко мне не сразу. Осмотрела меня, разразилась восклицаниями с рыданиями вперемежку, восхитилась моим ростом и видом: вырос на целую голову и щечки - кровь с молоком. Я хотел подбежать прижаться к тебе, но ты отвернулась, подошла к матери, и снова поцелуи. 'Спасибо, спасибо, спасибо', - твердишь ты шепотом, быстро, прерывисто. Затем к отцу - распрямилась, крепко жмешь ему руку: первым делом благодарность. Прошло уже минуты три. Наконец ты расслабилась, мелким шажком подошла ко мне, опустилась на колени, чтобы головой к голове. Молчишь и медленно-медленно гладишь мне волосы, лоб, нос, плечи. Дед с бабкой засуетились у стола с огромным заварочным чайником и пучками цветочков, маков и васильков, у каждой тарелки. Отец, стоявший молча, роняет дежурные любезности.
Мы с тобой - островок посреди них. Они - странно мутнеют, расплываются, они отдаляются, отдаляются. И мы их не слышим уже и не видим. Ты продолжила осмотр. Молча и жадно вглядывалась в каждую черточку моего лица. Наконец поднялась, взяла меня за руку, огляделась, подвела к балкону, открыла балконную дверь. Перед нами три густых дерева. С ними да еще с небом ты поделилась нашей встречей. Сказала мне - вдохни глубже, и мы вдохнули пространство. Ты не хотела делиться радостью с ними, с теми, кто далеко-далеко в двух шагах занимались чаем, тортом, цветочками. Ты говорила коротко и сама понимала, что слова - не то. Я был доволен. Интересно, думал, что теперь, с твоим приездом, изменится? Бабушка вышла к нам на балкон - по морщинке у тебя на лбу я понял, что некстати. Третий оказался тут лишним. Нас позвали к столу. Обняла одной рукой меня, другой - мать. Глаза умоляют: дай еще минутку побыть с ним вдвоем. Но нет, никаких минуток, не положено.
Ваши разговоры я понимал только наполовину. Отец, показалось мне, стал чопорней, чем в прошлом году. И я тотчас возненавидел его трость с набалдашником. Дед с бабкой говорили с ним церемонно и вежливо, он так же вежливо отвечал им. Мне казалось все это фальшью. Было неприятно, вдобавок затошнило от торта с кремом. Те, кто любили меня, образовали невыносимо тягостную массу. Сидеть было неудобно, ноги затекли, я ерзал и дергался. Вы любезничали друг с дружкой, один немногословно-скованно, другой громогласно-страстно. Я гадал, кто из вас больше радуется семейному сбору. Долго смотрю на бабку: вся она - одна сплошная улыбка. Бабушка рада, но с чувствами вполне справляется, от радости с ума не сходит, говорит совершенно спокойно. Дед доволен, но, судя по бородке, приподнятой к люстре, скорее - самодоволен; царь и бог по старшинству вправе задавать вопросы и не торопиться отвечать на любезности; он полон сознания выполненного долга: ему поручили чадо, и с поручением он справился, сделав из чада воспитанного мальчика по всем правилам обывательского хорошего тона, когда всего в меру - знаний, хороших манер, здорового тела и здорового духа. А отцу явно не по себе; он, выходит дело, неудачник: бежал из России, искал счастья в Болгарии, не нашел, вернулся в Бельгию отыграться; за столом все, кроме меня, - его судьи, они тактичны и участливы, они дают ему время встать на ноги, они говорят ободряюще, но, когда умолкают, молчанием спокойно и неизменно высказывают осуждение.
Все, что я видел и знал, вещи, лица, чувства, делил я на три категории: прелесть, дрянь и не знаю что, но мне - неприятность. Отца в данный момент отнес я к категории 'дряни'. Он слаб и безволен, и лицо у него озабоченно, будто наша встреча ему - головная боль. Показалось мне, что он намеренно неловок, не потому что застенчив вообще, а потому что стесняется говорить о своих планах. В конце концов, он и сам толком не знает, что предпримет и как прокормит семью, но ведь имеет право осмотреться, присмотреться к забытой стране, а уж потом что-то решить. А вот дед с бабкой - в категории 'прелести'. Дед, по-моему, порой слишком со мной строг, но великолепен, а бабушка хороша, потому что сдержанна, да и незачем ей быть несдержанной, я и так все читаю в ее душе.
К какой категории отнести тебя, я пока не понял: 'прелесть' ты или 'дрянь'? С одной стороны, всей душой, безумно рвусь к тебе, с другой тихо, покорно отступаю, отгораживаюсь. Чувствую: я счастлив, но и немного несчастлив, потому что для сохранности счастье нужно загонять куда-то в себя. А может, не загонять? Но если я так трясусь над ним, значит, твоим приездом не только осчастливлен, но и малость разочарован? С каждой минутой ты все ближе к третьей моей категории 'неприятность'. Пришлось еще поломать голову и съесть еще кусок торта, чтобы осознать свое бессердечие. Тут меня заела совесть, и я бросился в другую крайность, перестал придираться и осуждать, попытался одобрять, оправдывать. Я следил за каждым твоим жестом и словом. Все в тебе было сплошное ликование. Ты говорила: жизнь хороша и будет еще лучше, потому что наконец мы вместе. Планов у тебя миллион: найти дом на опушке леса; отдать меня в школу для детей из любых семей, и простых тоже, правда, только не из самых простых; договориться с организаторами концертов и выступать; завязать знакомства в музыкальных кругах; помогать отцу в его марочном бизнесе, пока он не сможет нанять секретаршу... Тебе никто не возражал. Дед слушал и глядел скептически, словно говорил: жизнь покажет, что почем, отобьет охоту строить воздушные замки. А бабушка, наоборот, поддакивала. Бабушка - идеальная мать. Я даже огорчился, почуяв ваш возможный в будущем твой и ее заговор против меня. Реакция отца меня ужасно удивила. Он кивал, изо всех сил делал благожелательное лицо, но совершенно не вникал в разговор, отмалчиваясь и отделываясь этой своей благожелательностью...
Я попросил разрешения выйти из-за стола и притулился где-то в углу у двери: нет, решительно, дорогие-любимые против меня! Бедная моя постелька, между кроватями деда с бабкой. В ней так хорошо, правда, тесновато. Я слегка вспотел от волнения. Дадут мне проспать в любимом уголке хоть пару ночей или сразу конец? Волненье превратилось в панику. Перепил, должно быть, крепкого чаю. Я подбежал к тебе и, обняв, стал умолять не отнимать у меня белую мою кроватку с розовыми подушками. Ты усадила меня к себе на колени, восхитилась - какой я тяжелый, какая прелесть! Но нет, как ты сказала, так тому и быть: у меня будет новая кровать, к тому же и собственная комната. Я вернулся в свой угол у двери, и страхи удвоились. А вдруг не пустят гулять с Леонтиной, консьержкой, с которой ходили мы каждый день за покупками в ближние лавки? Я уже знаток: у Бриньоля самые вкусные груши, а Верстретен - пьяница, жулик и обвешивает, а в булочной хозяйка, Фрицке, даст поиграть с тестом, таким тянучим-тянучим, а в бакалее у Дельхеза можно побыть подольше, подышать лучшим на свете запахом цикория, ярко-красного перца, корицы и сухофруктов, особенно кураги, а иногда зайти к мадам Доз, портнихе, у нее выкройки прямо из Парижа и самые последние сплетни, и говорит она много-много, и неужели я больше не посижу у нее в кухне на табуретке, пока она чистит картошку и рассказывает мне, потому что знает абсолютно все про королевскую семью: бедняжка Шарлотта, вернулась из Мексики совершенно спятившей, о