рассказывать, на пианино играла. Я это все очень любил. Одно было плохо, мне так долго сидеть было непривычно, и часто я, забывшись, сжимал кулаки и начинал двигать то правой рукой, то левой, словом, будто я бью. Со стороны выглядело это, наверное, глупо. В общем, она много надо мной смеялась, но я не обижался.

Часто я брал ее с собой на состязания, — продолжал Пирогов, — знакомил с другими спортсменами, с их женами. Особенно она сошлась со своей ровесницей Натой — женой легковеса Коли Фролова, моего друга. На соревнованиях они с ней всегда рядом сидели. В нашем спортобществе, в “Металлисте”, было такое правило — на соревнование всегда со своей девушкой или женой приходить. Мой тренер, светлая ему память — покойный Ираклий Христофорович Какулия, говорил, что, когда его девушка рядом, боксер раза в два лучше дерется. Пускай совсем ему плохо приходится, он уже и забыл, ради чего его два раунда почем зря мочалят, а взглянул на свою девушку — и сразу снова все ясно стало: за нее, на нее, милую, он и дерется. Откуда ни возьмись — и сила вернулась, теперь, противник, только держись. Этот Ираклий Христофорович вообще редкая умница был, я все, что от него слышал, сейчас своим ребятам говорю.

Ну, вот так Вера смотрела, как я дерусь, а когда бой кончался, я под канаты подлезал, подходил к ней, подставлял калачиком руку, и она на глазах полного зала провожала меня до раздевалки. Идем — она молоденькая, нарядная, совсем еще девочка, а я здоровый мужик, грудь волосатая, весь в поту и то ли в своей, то ли противника крови. Зрелище то еще было. Однажды она меня даже спросила, для чего я ее каждый раз с собой на бокс зову, да еще так настойчиво. А я, дурак, ей в ответ, чему нас Ираклий Христофорович учил, и выложил. Помню, она тогда очень обиделась, помолчала, а потом и говорит: “Значит, за самку деретесь?” Но и позже со мной ходила. Наверное, простила.

Я Веру, когда мы у нее дома сидели, часто спрашивал: “Ну что, Вера, пойдешь за меня замуж?” А она засмеется и то начнет кивать головой, дескать, да, но только я за руку ее захочу взять, а она уже качает из стороны в сторону, теперь уже, значит, нет. Но я не спешил, верил, что мой час все равно придет. А потом однажды сестра моя перехватила записку, которую Вера снова Диме написала. Звала его на свидание к своей портнихе. Я так, конечно, читать бы это не стал, вы не подумайте, — сказал Пирогов, — но Наташа просто дала мне листок и говорит: это тебе. Я и прочитал, естественно. Дима, ясно, не пошел. Наташа себе не враг, ничего ему об этом приглашении не сказала. Я тоже виду не подал: что она Диму любит, я ведь и раньше знал, но тут вдруг Вера со мной очень уж ласкова сделалась. Сама стала заговаривать, что вот и впрямь давно уже нам пора пожениться, хватит друг другу нервы тянуть. Начала рассказывать, как мы с ней вдвоем жить будем, говорила, что здесь, в этом доме, рядом с родителями она жить не станет, с матерью после того, как сестра погибла, у нее отношения очень тяжелые. Та, мол, ей простить не может, что погибла Ирина, старшая, которая матери вместо подруги была, а не она, Вера.

И вот, значит, раз пока у нас денег снять хорошую квартиру нет, мы поселимся у моей сестры Наташи, она с ней подружится быстро, мы с Димой и так друзья, в общем, лучше и не придумаешь. Она это так спокойненько каждый вечер рассказывала, мне ее план тоже нравился, а потом, не знаю уж как, я вдруг все понял. Ничего она со мной жить не хочет, просто придумала, как Диме отомстить. Раскумекал я это, посоветовался с Ираклием Христофоровичем, он мне и сказал: бежать от нее что есть сил. Я и побежал. Буквально на следующий день женился на нынешней своей жене. Но и женатый, — продолжал Пирогов, — отлипнуть от нее я не мог. Каждый вечер к ней ходил, даже тренировки забросил. И вот раз сидим мы с Верой в комнате, где она спала, я держу руку на ее коленях, что мне разрешалось…”

В дневнике Вера писала об этом: “У меня подруга была, Шура Мартынова, она уже тогда год как замужем прожила, у нее даже дочь была, и мы все считали ее очень опытной. Однажды я не удержалась, спросила ее, почему, когда мы сидим вместе, Пирогов всегда слегка касается пальцами моих коленок. Шура в ответ глубоко вздохнула и говорит: “Тебе с ним хорошо будет, он страстный”. Шуры этой потом быстро не стало. Дочь она назвала в честь своей бабушки Ненилой. Мне это имя совсем не нравилось, похоже, и бабку сей знак внимания мало растрогал. Родители в церкви не венчались, и ребенка бабка иначе как ублюдком не звала. Потом у Ненилы начался понос, и через три дня она умерла. После похорон девочки Шура поехала домой к мужу, и там он ей сказал, что больше с ней жить не намерен. В общем, она все потеряла, и когда мужа не было, взяла его пистолет — он специально оставил его на видном месте — и застрелилась.

Когда мама мне сказала, что Шура убила себя, я вдруг вспомнила, что она мне рассказывала в тот же вечер, когда я спросила ее про Пирогова. Настоятелем церкви Косьмы и Дамиана, что на Маросейке, был тогда священник, о котором все говорили, что он провидец. Решилась к нему как-то сходить и Шура. И вот она рассказывает: прихожу — народу тьма-тьмущая. Ну, и я стою, жду, слушаю, что о нем люди говорят. Оказывается, он сам никого ни о чем не спрашивает, только взглянет на человека и тут же прорицает, правда, иносказательно. Я ее спрашиваю: ну, а тебе он что сказал? Шура говорит: да можно сказать, что и ничего. Я, во всяком случае, ничего не поняла. Посмотрел на меня внимательно и говорит: “Отрезанная горбушка на столе лежит”. Просто ерунда какая-то. Благословил и позвал следующего. Я тогда только пожала плечами. Действительно, ерунда, а сейчас, когда вспомнила Шурины слова, вдруг все поняла. Ведь отрезанной горбушкой в народе дочь называют”.

“И вот она мне ни с того ни с сего говорит, — перебил мысли Ерошкина Пирогов, — что все взвесила и теперь готова стать моей женой. Я сначала обрадовался; наверное, и на лице у меня это было. Еще бы — сколько я этих ее слов ждал! Я так обрадовался, что даже забыл, что уже женат, но тут же, конечно, вспомнил и говорю ей это, стараюсь помягче, но оттого, наверное, совсем глупо получается. И глупо, и обидно, и непонятно, зачем я тогда к ней ходить продолжаю, раз уже женат. Сказал я, значит, что уже женат, ну и сидим оба, молчим, только плеск ручейка у них во дворе слышен. Наверное, из-за него Вера и говорит: пойду на кухню, напьюсь. Пошла, минуты через две возвращается, в руках полный стакан и говорит мне: хочешь? И тут я опять себя как последний дурак повел. Встал, взял из ее рук стакан и выплеснул его в окно. Она посмотрела на меня и вдруг, как безумная, хохотать начала. Хохочет и, давясь, говорит мне: “Что же это вы, Лев Николаевич, решили, что я отравить вас вздумала?” Ну вот, — закончил Пирогов. — На этом мы с ней тогда и расстались”.

“Что же, — сказал Ерошкин, — похоже, вы дешево отделались. Представляете, что бы было, если бы вы тогда не сообразили, что она за вас замуж выйти задумала, чтобы Диме своему отомстить?” — “Да ничего бы не было, — сказал Пирогов, — ерунда все это из женских романов. Мы бы с ней знаете как хорошо жили! Все нам бы завидовали. Я ее и до сегодняшнего дня ждать бы согласился. Так бы и ходил и ждал, если бы она разрешила. Никогда себе не прощу, что тогда Ираклия Христофоровича послушал. Ходил бы так год за годом, — повторил Пирогов, — а потом однажды она бы мою преданность оценила”.

Николая (Колю) Ушакова, командира танкового батальона, Ерошкин поручил допросить своему подчиненному Давиду Дрейферу, потому что, по мнению Смирнова, да и самого Ерошкина, никакого интереса он по этому делу не представлял. Во времена, когда он знал Веру, ему было всего лет семь-восемь, встреча их была случайной и, надо сказать, радости Вере не доставила. Рассталась она с ним без сожаления.

Вызвали Ушакова с важных маневров, Ерошкин велел с ним особенно не миндальничать и не разводить церемонии, допросить и, если не окажется ничего интересного, в тот же день отправить обратно. Так сказать, не мешать ему крепить обороноспособность Родины. Поезд Ушакова пришел в Москву в десять утра. На Лубянке он должен был быть в половине двенадцатого; в итоге, не заезжая в гостиницу, он явился к Дейферу прямо с вещами.

Из дневника Веры Дрейфер знал всю историю их годичного знакомства. Вера писала, что, когда она на корабле возвращалась домой, так и не найдя никаких новых следов Ирины, ничего, кроме записи в журнале больницы Рыбной слободы, что 19 августа 1918 года Ирина Сергеевна Радостина скончалась здесь от холеры… и вот, едва они отчалили от пристани в Рыбной слободе, как на нижней палубе обнаружился заяц. Маленький худенький мальчик, совсем оборванный и босой. “Его отвели к капитану, и тот при нас — там собрался чуть ли не весь пароход — долго допрашивал беспризорника, но единственное, что удалось узнать, что имя его Коля Ушаков, возраста своего он не знает. На вид ему было лет семь. На вопрос капитана, где его родители, он отвечал, что сирота, отец служил матросом на пароходе, потом, выпимши, попал в колесо, и его на куски размололо, а мать умерла еще до того.

“Лично мне, — писала в дневнике Вера, — его рассказ о смерти отца не понравился, он обо всем говорил неуверенно, мямлил, а здесь отвечал, будто урок выучил — твердо, звонко. Но капитан оказался куда отзывчивее меня. И добрее. Тут же, ни минуты не раздумывая, он объявил, что берет мальчика в свою

Вы читаете Старая девочка
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату