отец сердился и, хотя я пятилетний шкет был, не ленился, вставал и бил меня. Складывал ремень вдвое и ну меня охаживать и всякий раз приговаривал: собирался матку твою пороть, а вышло, что тебя. Но ты сам виноват, сам не дал. Он меня порол, а я все равно радовался — ведь обычно он потом мамку не трогал. Уставал и засыпал”.

Ушаков замолчал, словно давая Дрейферу место задать свой вопрос, но и Дрейфер молчал, и Ушаков продолжал: “Я думаю, что больше меня Веру в жизни никто не любил. Ее, ясное дело, многие любили, она ведь очень красивая была, да и, наверное, сейчас красивая, но каждый, когда ее любил, еще и о себе помнил, а я ведь ребенок был, потому и думал только о ней одной. Грешно это, но ведь мать свою я никогда не любил. Поверьте, я Веру ни в чем не виню, я бы вообще ее никогда ни в чем винить не смог, но так, со стороны, я думаю, что ни перед кем в жизни она и больше, чем передо мной, виновата не была. Она ведь тяготилась, стыдилась меня до невозможности, из-за того, что я по ночам под себя ходил. Я видел, как ее передергивает, когда мне постель менять надо было, и когда я ее мамой звал, даже если это не на людях было, ее тоже всю передергивало. А ведь я ее любил. Из-за этого я и старался целый день на улице быть, из-за этого и бежал от них, когда мне уж совсем невмоготу делалось. Понимаете, Дрейфер, я бежал и верил, что вот скоро стану таким, что она обязательно мной гордиться будет, тогда я и вернусь”.

Ушаков снова замолчал, но Дрейфер уже понял, что вмешиваться не надо, сам заговорит. Так и получилось. “Ей вообще ни за кого замуж выходить не надо было, — сказал Ушаков твердо. — Не для нее это. Она очень чистая была и наивная, хотела прожить жизнь, как все, а ей, по природе, нужно было другое. Она и сама тогда не знала, что ей нужно совсем другое. А я, что я, пацан семилетний, сосунок, мог сделать? Я видел, что она хочет, чтобы я ушел, я и ушел. Так что я не был блудным сыном, не думайте, не был, она хоть и не говорила “уходи” — сама меня прогоняла, но я знал, что когда-нибудь все равно вернусь. Я ведь тоже другой, и мне никто, кроме нее, никогда нужен не был. Плохо лишь, что я про себя это знал всегда, а она не знала, и сказать ей, что нам только тогда хорошо будет, если мы с ней вдвоем — мать и сын — жить станем, никак не мог. Всю жизнь только мать и сын, больше никого”, - повторил он.

Стенограмма допроса Коли Ушакова натуральным образом поразила и Смирнова и Ерошкина. Работа Дрейфера была оценена как исключительно успешная. Целую неделю он ходил по управлению именинником, главное же — на коллегии НКВД по ее результату было принято единогласное решение: отозвать Ушакова из армии и попробовать его использовать, чтобы остановить Веру. На той же коллегии было принято и еще одно принципиальное решение — вообще значительно расширить круг лиц, привлеченных для выполнения этой задачи, в первую очередь за счет тех, кто раньше был сочтен бесперспективным. Так два месяца спустя в их число попал, в частности, и Корневский — первый муж Веры, хотя по холодности того, как Вера отзывалась о нем в дневнике, он один, пожалуй, мог соперничать с Колей Ушаковым.

В выступлении Смирнова на той коллегии, среди прочего, прозвучала очень интересная мысль: все, связанное с людьми из орбиты Веры, сказал он, по-видимому, намного сложнее, чем то, что в следственной практике нам встречалось раньше: смотришь стенограмму допроса одного, второго, третьего — каждый вроде тебе понятен, и все же чувствуешь: что-то тут не то. Во всяком случае, пытаешься предсказать результаты любого нового допроса — и сразу же на бобах. Поэтому, — продолжал Смирнов, — мне кажется, что в этом деле мы должны вести себя несколько нетрадиционно. Как это ни трудно, нам на некоторое время надо целиком и полностью довериться подследственным. Верить им во всем. Считает подследственный, что он может быть нам полезен, то есть может стать именно тем человеком, к которому идет Вера, — и все, этого совершенно достаточно, чтобы он без каких-либо оговорок был нами взят. От этого дела, — закончил Смирнов, — чересчур многое зависит, чтобы мы могли пренебречь малейшим шансом.

Корневскому это решение, между прочим, спасло жизнь. Год назад он был арестован по делу о военном центре троцкистско-зиновьевского заговора. Арестован так же, как и Берг, через несколько дней после нового назначения. Якир представил его на должность командующего артиллерией своего военного округа, Сталин подписал это назначение, но одновременно подписал и приказ об аресте Корневского. Следствие по его делу давно было закончено, месяц назад состоялся и суд. Почти все обвиняемые получили высшую меру, Корневский тоже, хотя прежде он неплохо сотрудничал со следствием и на суде дал нужные показания. По всему, его уже должны были расстрелять, но им повезло: из-за какой-то путаницы с прошением о помиловании Корневский оказался жив.

Допрос Корневского Ерошкин решил вести сам. Когда из Владимирского изолятора, где тот ожидал расстрела, доставили бывшего комкора, Корневский ему сразу не понравился: седой, беззубый, чуть ли не пополам сложенный старик, трудно было поверить, что ему нет еще и сорока пяти лет. Из материалов по центру Ерошкин знал, что Корневский хорошо держался лишь первую неделю, а потом сдал всех, кого от него требовали, даже с добавкой. И здесь, едва Ерошкин просто так, для разгона, назвал фамилии тех, еще двадцатилетней давности сослуживцев Корневского, что попались ему в дневнике Веры: один был свидетелем на его свадьбе, другой дал тогда же машину и ездил с ними на пикник, — Корневский тут же принялся утверждать, что и они были активными участниками военного центра.

Таких людей Ерошкин презирал. Конечно, каждый советский человек должен был, не жалея сил, помогать следствию, но такая покладистость для дела была по-настоящему вредной. В сущности, это было еще одной формой вредительства, крайне изощренной его формой. Оно портило чекистов, приводило к тому, что поднимались наверх, делали карьеру самые неумные, неумелые из них, и что тут делать, НКВД пока не знало. Но хитрость была не только в этом. Подследственный вроде бы сломан, все хорошо, просто отлично, и вдруг ни с того ни с сего арестованный начинает давать показания на людей, которые сейчас следствию совершенно не нужны. Один такой стукач может безо всякого напряжения заложить всю армию. Но он ведь понимает, что сразу всю армию не арестуешь, страна не может остаться без армии, а как следователю узнать, что в показаниях подследственного — правда, а что нет, не ответит никто.

То есть здесь обвиняемый пользуется самым изощренным, самым современным методом дезинформации — не скрывать правду за семью замками, а выставить ее на всеобщее обозрение, растиражировать, сделать доступной абсолютно всем, но раньше спрятав ее среди великого множества неправд, так что отделить одно от другого, зерна от плевел, куда сложнее, чем вскрыть любой замок. Очень многие подследственные сегодня думают — это как бы стало всеобщей верой, — что, оговорив каждого, кого они хоть раз в жизни видели, они тем самым смогут парализовать работу органов.

Эту тактику и этих людей Ерошкин ненавидел совершенно природной ненавистью: полностью капитулировать, лечь на спину и задрать ручки вверх, всем своим видом показывая, что в схватке ты больше участия не принимаешь, и в тот момент, когда тебя просто переступают, схватить беззубым ртом и попытаться укусить.

Эффективность этой тактики была не столь уж и велика, НКВД давно решил, что важнейшие параметры будущего дела надо определять заранее. И кто по нему проходит, и кто какую роль играет, и цели, и задачи, и акции, которые уже совершены или еще только готовятся, — словом, всё. Дальше можно было оговаривать кого угодно и в чем угодно, но то, что в первоначальный план внесено не было, никакого интереса у следствия не вызывало. В таком построении работы было немало хорошего, НКВД наконец-то перестал, по мнению многих, вызывающе отличаться от других министерств. Четкий план, возможность, соревнуясь, его выполнить и перевыполнить, предсказуемость в работе — во всем этом было много ценного. Стране ведь трудно нормально жить, каждую секунду ожидая удара в спину, в итоге ты уже не столько работаешь, сколько смотришь, не подкрадываются ли к тебе сзади. Теперь же страх исчез, будто его никогда и не было.

Все же не одному Ерошкину было жаль того времени, когда он любил, по-настоящему наслаждался следствием. Он любил дознание именно за эту его непредсказуемость, за то, что никогда не знаешь, что вот сейчас услышишь от арестованного, не знаешь, правду он говорит на этот раз или снова лжет. Тут все и всегда было новым, всегда надо было быть настороже, на стреме, чтобы не дать себя завести черт знает куда. Как на охоте: враг петлял и петлял, двоил и троил след, только бы сбить его с толку, он не просто путал его, но, сделав круг, мог у собственного же следа устроить на Ерошкина засаду или из своих показаний соорудить наживку и, едва Ерошкин клюнет — подсечь. Десять поколений их, Ерошкиных, были у своих помещиков егерями и псарями, славились они на всю округу. Как рассказывал ему дед, в Нижегородской губернии, откуда они родом, двести лет ни одной большой охоты без Ерошкиных не

Вы читаете Старая девочка
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату