обходилось.
Теперь, когда все это ушло в прошлое, однажды на охоте, кажется, в лесничестве под Рязанью, Ерошкин горько сказал Смирнову: “Ныне мы на звероферме работаем, а помните, Алексей Николаевич, ведь и в Москве у нас была хорошая охота? В Рязань ехать не надо было”. И Смирнов его понял, но ответил примирительно: “Что же, что на звероферме, зато выход шкур больше”. Но Ерошкин не угомонился: шкур-то больше, да куда они против прежнего, да и нам удовольствия никакого. “И то правда”, - на этот раз согласился Смирнов. Сам он в следственном деле настоящий гений был, начинал еще при Дзержинском и знал в органах все.
Наконец Ерошкину надоело слушать этот бред о сослуживцах Корневского, и он решил сразу перейти к Вере. Он спросил о ней, и тут Корневский неожиданно насторожился. Так он журчал легко, будто фонтанчик, что бы его ни спрашивали, отвечал раз в десять больше, чем было надо. И вдруг вода иссякла. Когда пауза стала неприличной, Корневский все-таки сказал: “Да, это моя первая жена”. — “А вы знаете, как сложилась ее жизнь после развода с вами?” — “Нет, — на этот раз быстро ответил Корневский, — о ее дальнейшей жизни мне ничего не известно”. — “О других, с кем вы тогда были знакомы, вы все знаете, хотя тоже чуть ли не двадцать лет не виделись, а о ней ничего?” — “Да, — сказал Корневский, — о ней я ничего не знаю”.
“А хотите узнать? — нанес неожиданный удар Ерошкин. И Корневский не удержался. Сказал: “Хочу”. — “Ну вот, — продолжал Ерошкин удовлетворенно, — я вам, конечно, все подробности рассказывать не буду, я не вы, если вам все про нее рассказывать, вы только запутаетесь. Скажу о главном. Последние пятнадцать лет она была замужем за довольно известным нефтяником Иосифом Бергом; в недавнее время он, правда, недолго занимал пост замнаркома нефтяной промышленности. Брак был, судя по всему, довольно счастливым, но это семья, тут никогда нельзя знать наверняка. Со стороны вроде бы хорошо, а внутри — ад кромешный. Так вот, по нашим сведениям, жили они все-таки неплохо, она ему трех дочерей родила. А год назад, то есть почти одновременно с вами, он был изобличен во вредительстве и арестован. Дело было очень крупное: они сознательно портили качалки, которыми нефть качают, и на заводах так эту самую нефть перерабатывали, что в стране керосина не стало ни для населения, ни для самолетов. Во время следствия Берг во всем признался, на всех, кого надо, дал показания и по приговору ОСО был расстрелян.
Когда его арестовали, Вера по недомыслию бросилась в Москву, — продолжал излагать свою версию Ерошкин, — начала писать высоким людям вплоть до самого Сталина. Жить же ее девочкам было не с кем и есть тоже нечего. Так что вашей Вере тогда не о муже надо было думать, а о них, о своих детях. О муже ее и так достаточно много людей думали, целый отдел НКВД его дело расследовал. Ну и вот, пока она письма писала и в Москве разные пороги обивала, берговских девочек взяли и, как положено, отправили по спецдетдомам. В общем, вернулась Вера в Грозный по месту прописки и видит — она не только мужа, но и детей потеряла. Тут она новую переписку затеяла, успокоиться никак не могла. От нервов есть совсем перестала, вся покрылась волдырями, язвами, прямо вам скажу, вид у нее был страшненький. Так бы она, наверное, и умерла, но оказалось, что перед страной у нее некоторые заслуги есть, и когда она угомонилась, перестала кого не надо теребить, ей ее девочек вернули и совершенно в покое оставили. Сейчас она живет в Ярославле у родителей, после всего, что было, сдала, конечно, но все же узнать можно”.
“Да, — сказал Корневский, хихикнув, — она тогда в Грозном и я теперь, наверное, хорошей парой были бы”. — “Почему?” — сделал вид, что не понял, Ерошкин. “Ну, у нее никого не осталось, будто и не было, да и у меня никого нет, от меня ведь и жена, и сын с дочерью после ареста сразу отказались. Ну и выглядим мы соответственно”. — “Может и так, — согласился Ерошкин, — но у Веры сейчас все-таки дети есть. Есть ради кого жить. Есть в конце концов и воспоминания. Ими ведь тоже люди живут”, - заключил он, решив, что пора подвести Корневского к тому, что его интересовало.
Но Корневский, похоже, был еще не готов, он молчал, и Ерошкин вступил опять. “А у вас что, Корневский?” — сказал он. “А мне ничего и не надо, — ответил Корневский, — меня скоро расстрелять должны. Или вы не знаете?” — “Ну, почему, — сказал Ерошкин, — знаю”. — “А раз знаете, — продолжал Корневский, — то тогда зачем вызывали? Дело ведь уже в архив сдано”. — “Ну, то дело, может быть, и в архиве, а ваше нет еще. Вас же пока не расстреляли. Воскрешать, к сожалению, мы еще не научились, — пояснил Ерошкин, — а пересмотреть приговор сумеем”. — “А зачем мне жить? — сказал Корневский. — Куча людей из-за моих показаний погибли, жена и дети от меня отказались, сам я старик беззубый, доходяга, зачем мне жить, гражданин следователь? В моем положении надо только скорой смерти просить”.
“Ну, не преувеличивайте, — Ерошкин улыбнулся, — чего на себя лишнее брать; тех, кого мы по вашим показаниям арестовали, мы и так отлично бы взяли, все это давно формальность. Следователь же сам вам говорил, что и на кого показать, вы это и показывали, а то, что иногда с перевыполнением, — не тревожьтесь, это в песок ушло. Мы не дураки, чтобы тех, кто нам нужен, так легко отдавать. Что вы думаете, если завтра кто-то скажет, что Сталин — агент турецкой разведки, мы его сразу арестовывать побежим? Кроме того, подельники ваши друг на друга, и на вас в том числе, ничуть не менее усердно стучали. Разница одна — вы, например, неделю продержались, а они кто через день раскололся, а кто, наоборот, чуть не два месяца, как ни били его, в молчанку играл. Но история вряд ли сохранит, кто из вас кого крепче был. С женой и детьми все тоже просто; стоит нам объявить, что вы на самом деле герой, патриот и выполняли важнейшую операцию в тылу врага, тут же они и вернутся. То есть они, конечно, и без этого вернутся, — продолжал Ерошкин, — но так вам, наверное, приятнее будет. И зубы вставить можно, да и без этого не такой уж вы доходяга, Корневский, чтобы вас за три месяца кисловодского санатория нельзя было на ноги поставить. В общем, выйдете вы на свободу и забудете эту историю, как страшный сон”. — “Не спешите, — сказал Корневский, — кто же меня выпустит?” — “Кто посадил, тот и выпустит”, - уклонился Ерошкин.
“Нет, ни с того ни с сего, — твердо заявил Корневский, — к своей семье я уже никогда не вернусь”. — “Ну, это ваше дело”, - хотел сказать ему Ерошкин, и тут вдруг Корневский все понял. “А вам от меня, наверное, показания на Веру нужны? То есть вы, значит, за них мне освобождение предлагаете?” Так они, наконец, вышли к Вере.
“Хорошо, — продолжал Корневский, — я вам дам показания на Веру, только удружите, скажите неразумному, на черта она вам сдалась, или вы решили, что из-за нее план пятилетний завалили?” — “Берите выше”, - в тон ему ответил Ерошкин. “Сталина, значит, убить пыталась”. — “Еще выше”. — “А что может быть выше: социализм, что ли, она свергнуть решила?” — “Вот-вот, — смеясь подтвердил Ерошкин, — здесь вы в десятку попали”. — “Ну ладно, — снова повторил Корневский, — раз она на весь социализм замахнулась, дам я вам на нее показания, спрашивайте”. — “Вопросы, — сказал Ерошкин, — в сущности, очень простые. Первый, как обычно, где и когда вы познакомились”. — “Это сказать нетрудно. Познакомились мы в одна тысяча девятьсот девятнадцатом году в Башкирии. Вера там учительствовала в местной сельской школе. Она тогда, несмотря на молодость лет, была то ли кандидатом в члены партии, то ли уже полным членом. Дело было в Осоргине — такое большое полурусское, полубашкирское село недалеко от реки Белой. Председателем райкома у нас был Ананкин, человек очень хороший, но вас он интересовать не должен, потому что в том же девятнадцатом году он умер от прободения язвы. Незадолго перед моим приездом туда Веру выбрали секретарем райкома. Сам я работал в Уфе секретарем УКОМа, и меня послали в Осоргино для укрепления партработы. Соответственно в Осоргине мы с Верой и познакомились.
Первым нашим совместным заданием, — продолжал дальше Корневский, — была поездка на дальний лесной хутор. Встретили нас там до крайности неприветливо. Все же в самой большой избе мы собрали людей — в основном это были женщины, — чтобы сделать им доклад о положении дел в стране и рассказать об очередных задачах партии. Бабенки были озорные, и пока я им объяснял, что наступила новая пора жизни для пробудившихся женщин-крестьянок, а Вера в свою очередь призывала их принять сознательное участие в мероприятиях советской власти, они поочередно поворачивались к нам спиной и, нагнувшись, задирали вверх пышные юбки. Меня это, понятно, не смущало, но я слегка опасался за Веру. Однако она держалась очень хорошо. В итоге я с полным правом доложил в УКОМ, что мероприятие прошло успешно.
Позже в Осоргине я бывал лишь короткими наездами, Вера же учительствовала не в самом Осоргине, а в другом селе, поменьше, километрах в пятнадцати на юг, так что пересекались мы нечасто и обычно