Как ни странно, то, что мать, родив ее, даже не пожелала на нее посмотреть, Вера выслушала спокойно, она тогда сидела довольно далеко от матери, на кушетке, рядом с фикусом, читала, кажется, сказки братьев Гримм, и хотя ей было интересно, что там мать про нее рассказывает, но и сказка ей тоже была очень интересна, в общем, она запомнила, что не особенно огорчилась. Потом разговор ушел в сторону и вернулся к Вере, когда Капочка собралась уходить. Что было перед этим, Вера пропустила и услышала только, что мать на бабушкин вопрос — каким именем она хочет окрестить младенца — ответила: “Каким хотите, мне все равно”. И тут Вера прозрела. Любимую назвали красивым именем Ирина, а нелюбимую — обыкновенным. Только тут она окончательно поняла, что она нелюбимая дочь, а ведь она знала, что в большинстве семей именно младшего ребенка всегда любили и больше других баловали. Она поняла, что нелюбима потому, что у ее папы и мамы уже была Ирина, а если бы она, Вера, была единственным ребенком, то и любили бы одну ее.

Мама была совсем молодой, и они вместе с Ириной, будто подруги, разъезжали по гостям, театрам, балам. Вместе ходили и на примерки к портнихе, а когда обнаружилось, что у Ирины просто изумительное контральто и она стала выступать в концертах, мама аккомпанировала ей, чем очень гордилась. Из-за всего этого, но, главное, потому, что в их кругу было принято до замужества наряжать старшую дочь, у Ирины всегда было много красивых платьев, себя же Вера считала и плохо одетой, и плохо обутой.

Сейчас, в поезде, она вдруг поняла, что та их последняя ссора на Курском вокзале по поводу платья была просто отголоском ее детских страданий. Это не было шагом к тому, чтобы попытаться оправдать себя и простить, она лишь удивилась, что в человеке все остается. Сидит где-то глубоко-глубоко, а потом неизвестно почему вдруг выходит на поверхность.

Позже отношения с Ириной у Веры совсем наладились, но сейчас, в поезде, вспоминать об этом ей было скучно. Только для порядка и еще из уважения к памяти сестры Вера про себя отметила, что, едва она сама стала барышней, им обеим стали шить одинаково красивые выходные платья, теперь они на равных присутствовали на домашних вечерах, вместе бывали на балах и в театрах. Конечно, Вере было приятно, что и успехом они тоже пользовались обе. О каждой из них все говорили, что “у нее интересная внешность”, кроме того, и Ирина, и сама Вера были веселы, остроумны и легки на подъем. Теперь Вера любила Ирину, гордилась ее голосом и тем впечатлением, которое производило на всех ее пение. Она больше не задавала себе этого вопроса, просто знала, что давно уже не хочет быть в семье единственной дочкой, знала, что без Ирины ей бы не жилось лучше. И вот когда это все к ней пришло, она сестру потеряла.

Дойдя до этого места, Вера снова стала плакать; получалось, что смерть Ирины — это возмездие ей, Вере, за то, что она не умела ценить своего счастья. И так, плача, принялась вспоминать, как, отработав в Башкирии сельской учительницей, возвращалась домой — о смерти Ирины она уже знала, даже как будто примирилась с ней и привыкла к тому, что сестры больше нет, — от Павелецкого вокзала, куда прибыл поезд, она шла домой совсем медленно, было еще темно, хотя скоро должно было начать светать, и подбирала слова, которые скажет матери, но никак не могла собрать ни одной фразы, таким все было фальшивым. За этим занятием она даже не заметила, как дошла до дома, который семь лет назад, прямо перед войной, напрочь отгородил их дворик от улицы. В этом доме был сквозной подъезд, который они почти сразу привыкли считать своим. Она позвонила. Дверь отпер сторож Марк, в сумерках он не сразу разглядел ее, а когда наконец узнал, воскликнул: “Верочка, а Ирина Андреевна-то…” — в Вере вдруг мелькнула безумная мысль, что сестра жива и тоже приехала, она даже крикнула: “Что Ирина?”, но сторож лишь горестно вздохнул: “Умерла”. Надо было что-то ответить Марку, и Вера сказала: “Да, знаю”.

Сквозь этот большой дом она прошла, едва передвигая ноги, даже боялась, что упадет, а когда вошла в свой двор, к ней вдруг вернулись силы. Она была тогда, конечно, еще совсем молода, и в ней было столько радости, что она наконец вернулась домой, что она на минуту даже забыла об Ирине и побежала. Их собственную дверь сразу, будто ждали, ей открыла бабушка, и у Веры еще достало времени и радости, на ходу чмокнув ее, вихрем взлететь наверх и ворваться в спальню родителей. Уже светало, и Вера еще от двери увидела, как мать, приподнявшись на постели, протягивает к ней руки. Блудная дочь, она бросилась к ней в объятия, и тут, когда они обе зарыдали, она опять вспомнила о сестре.

Следующими после узбека у Ерошкина по графику шли допросы старшего брата Иосифа Берга Ильи, того самого, кто свел Веру и Иосифа и, собственно говоря, заварил всю кашу. Хотя по близости к Иосифу и Вере этот человек должен был бы представлять для Ерошкина исключительный интерес, он ждал от этих допросов еще меньше полезного, чем от разработки колченогого сына степей. Оснований для подобного пессимизма у него было достаточно. До этого он тщательно изучил следственные дела и самого Ильи, и его жены, проходившей по одному из правотроцкистских процессов и расстрелянной пять лет назад. Кроме того, он три с половиной часа проговорил со следователем Томской тюремной психиатрической больницы, где последние полтора года содержался Берг; этот следователь также привез ему показания, которые дали четыре надзирателя, обслуживавшие блок, где помещался Берг, и материалы допросов его сокамерников. Видел Берга Ерошкин уже здесь, на Лубянке и сам, правда, пару минут и через глазок. И все эти впечатления и надзирателей, и следователя, и таких же зэков, как сам Берг, и его собственное вполне совпали, так что никаких сюрпризов он, к сожалению, не ждал. Все же он был доволен, что и к этому мало чего сулящему допросу он подготовился хорошо, если вдруг найдется что-нибудь интересное, он его не пропустит.

Пока же он знал про Берга, что тот родом из довольно богатой купеческой семьи, чуть ли не век успешно торговавшей скобяным товаром в Гомеле, но сам пошел по совсем другой линии и до революции кочевал по разным социалистическим движениям, сначала чисто еврейским, потом общероссийским, причем было это все больше за границей, так что Европу этот Берг знал, по-видимому, как свои пять пальцев. В его партийной анкете были перечислены не только полтора десятка стран, где он с 1903 по 1917 годы жил как политэмигрант, но и то, что он свободно говорит и пишет на двенадцати языках. Это, конечно, было редкостью.

Знание языков и легкость пера еще до семнадцатого года обеспечили Бергу определенную известность среди социалистов, куда бы он ни переходил, его везде охотно принимали и поручали заниматься партийной публицистикой. Революцию он встретил меньшевиком-интернационалистом, но уже в начале восемнадцатого вместе с несколькими единомышленниками присоединился к большевикам, где и достиг, кажется, вершин своей карьеры. С двадцать второго года по двадцать пятый он работал в ЦК партии и ведал центральными партийными газетами. Но дальше все, сначала неспешно, а потом быстро набрав ход, пошло под уклон. Причем, что было в те годы нечасто, это падение никак не было связано с участием Берга в разных платформах и оппозициях, его это минуло, и даже с тем, что в двадцать третьем — двадцать четвертом годах он в самом деле был в близких отношениях с Троцким, с которым, гуляя вместе на даче, они часами обсуждали Французскую революцию.

По агентурным данным, разговоры эти шли очень странно; они, словно сговорившись, никогда не проводили никаких параллелей с той революцией, которую делали сами, никогда ничего не сравнивали и даже как будто игнорировали те многие и многие ответы, которые уже были у них на руках. Они словно уходили из реальной политики в чистую историю и не желали никаких подсказок. То, что Троцкий находил его интересным собеседником, безусловно, свидетельствует о том, что Берг был и умен и хорошо образован, но, похоже, он был по-настоящему хорош именно в таких разговорах, в деле же — суматошен и всегда неоправданно импульсивен. Он хватался то за одно, то за другое, загорался, умел увлечь и других, но потом забывал и о людях, которых он завлек, и о самом деле. Первые три-четыре года революции этот энтузиазм ему очень и очень помогал, но потом стала нужна медленная и кропотливая работа, понадобились люди системы. Он же почти не менялся и скоро стал отличаться от всего этого почти вызывающе. Ответ, почему он до революции перебрал чуть ли не все социалистические группы, был теперь на поверхности, каждый новый его проект требовал других исполнителей, и он просто скитался, ища их.

С двадцать пятого по тридцать пятый год, когда Берг оказался совсем не у дел, он сменил несколько десятков должностей: руководил какими-то газетными синдикатами, журналами, уходил, потом опять возвращался. На нем явно не спешили ставить крест. Но потом от него стали уставать, все больше им тяготиться, и когда он в очередной раз запросился в науку, на вольные хлеба, его с радостью отпустили. Люди, подобные Бергу, уже попадались Ерошкину в его следственной практике, и здесь, пожалуй, единственное, что его заинтересовало, так это жена Берга — Ольга Гребнева. Он постепенно опускался, а

Вы читаете Старая девочка
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату