меньше трех.
Я понимаю, — перебила сама себя Сашка, — что вы, когда меня на переследование изымали, наводили в лагере справки, кто я и откуда, так что знаете, что я кобла и женщин люблю не меньше вашего брата. Вот и в отряде у меня постоянная подружка была, одним словом, жена — звали ее Дусей. Я с ней сошлась в первый же день, как в казарму попали. Другие девочки вечером гулять в город пошли, а я ее к себе привлекла, говорю: останься, чего тебе с ними идти, у меня чай, конфеты есть. Она и осталась. Я тогда вскипятила на керосинке чай, вынула конфеты и только села с ней рядом, она мне в колени уткнулась и начала рыдать, будто сумасшедшая; час ее остановить не могла. Ну вот, а когда она немного успокоилась, то рассказала, что в десять лет у нее умерли отец и мать, после чего жить к себе взяла тетка, отцова сестра. У тетки она пробыла неполных два года, ходила за ее детьми, стирала, убиралась по дому; когда же Дусе исполнилось двенадцать, тетка отвезла ее в Москву и пристроила в обучение в швейную мастерскую. Там было совсем плохо: ее били, заставляли работать до глубокой ночи, пока однажды Дуся не приглянулась купцу, у которого они ткани закупали. Хозяйка это приметила и через неделю продала ему Дусю, за сколько — никому не известно, самой же Дусе подарили кулек конфет. И надо же, — пояснила Сашка, — как раз тех, какие я на стол выставила”.
Дальше Сашка рассказывала Ерошкину, что эта Дуся так к ней прилепилась, что и не оторвать, чуть видела, что Сашка на кого-то взглянула, сразу начинала плакать, грозилась, что под поезд бросится. Она ей очень быстро надоела, но как с ней расстаться, Сашка не знала — и жалко, и страшно, что в самом деле на рельсы ляжет. Она еще долго про это рассказывала, а Ерошкин уже знал, что вот сейчас она заговорит о Радостиной.
Вера посвятила Сашке только пять строк, но Ерошкин их подчеркнул, еще когда читал дневник первый раз, чувствовал, что все там было гораздо серьезнее. Просто Вера стесняется: трудно ей, не хочется об этом писать. В итоге дневник звучал вполне нейтрально: “В нашем отряде была некая Сашка, красивая, но очень похожая на мужчину — и повадками, и хрипловатым голосом. Она любила, когда ее принимали за мужчину, и в отряде всегда сидела в обнимку с одной из девушек. Была у нее и постоянная зазноба — тихая, кроткая Дуся. Однажды, когда она, обхватив меня за талию, привлекла к себе, я тоже почувствовала в ее объятиях мужскую ласку. Во всем остальном она была славным товарищем”.
Сашка и вправду заговорила о Вере, но, к ерошкинскому сожалению, сказала о ней еще меньше, чем Вера о Сашке: “Дуся меня никак не хотела отпустить, а я тогда уже была влюблена в другую нашу девушку — Веру Радостину, я о ней раньше упоминала. Я только о ней и думала и была уверена, что у нас с ней все будет хорошо, что мы друг другу приглянемся. Но, видно, не судьба, — закончила Сашка. — Вера в Киеве заболела возвратным тифом, попала в больницу, я даже не знаю, выжила она или нет, а нас повезли дальше, в Кременчуг”. Сашка замолчала, молчал и Ерошкин, и вдруг подследственная снова заговорила: “Впрочем, даже если Вера тогда в больнице и умерла, считайте, что ей крупно повезло”. Ерошкин машинально спросил: “Почему?” Ничего это ему было не нужно, и совсем его не интересовало, ясно было, что больше Сашка о Радостиной ничего не знает, он вполне может закончить допрос и сам начать рассказывать о Вере. Но прерывать ее он не стал.
“Мы еще ста верст не успели отъехать от Киева, — продолжала Сашка, — как на наш эшелон напала банда Коваля. Мы о ней в солдатских письмах много чего читали, но не зря говорится: лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать. Состав они остановили, свалив на пути огромное дерево. Оно, очевидно, уже раньше было подрублено, и они положили его прямо перед паровозом, никто ничего ни понять не успел, ни затормозить. Паровоз, конечно, всмятку, вагоны почти все сошли с рельсов, да и остальные так тряхнуло, что, когда Коваль со своими людьми стал штурмовать эшелон, в ответ и одного выстрела не было. Раненых они добили прямо в вагонах, отряд — как вывели на пути, но не весь, человек двадцать из наших — Коваль к себе позвал. Девочки же пошли на развлечение. Насиловала их вся банда, а когда они стали совсем уже ни на что не годны, Нате Пахомовой, например, засунули во влагалище лимонку и там взорвали, Дусе моей туда из маузера несколько раз выстрелили, а Кротовой, нашей начальнице, затолкали разбитую бутылку.
Уцелела одна я. Я сразу досталась самому Ковалю, и спасло меня то, что я минетчица классная. В общем, я ему так понравилась, что он меня по рукам пускать не разрешил, оставил при себе. А уже через неделю меня вся банда знала. Я ведь сильная была, лошадей не хуже любого казака знала, рубилась тоже неплохо, скоро, когда Ковалю надо было по делам отлучиться, он вместо себя меня на атаманстве оставлял. А при нем я своей сотней командовала. Так мы провоевали еще около полугода, а потом красные нас начали со всех сторон окружать, теснить к Полесским болотам. Коваль раз пять пытался прорваться, но неудачно, и к зиме в банде и трех десятков человек не осталось. В деревне Длинный Мох, это под Гомелем, у нас последний постой был. Мы там заночевали, решив, что утром совсем разойдемся, спящих нас как раз и взяли”.
“Кто брал?” — спросил Ерошкин. “Да я уже и не помню, — сказала Сашка, — кажется, харьковские чекисты, у них свой сводный отряд был по борьбе с бандитизмом, но, может быть, и не они. Не помню я, — повторила она. — Ну вот, а через два месяца всех в Харькове судили показательным судом и всех расстреляли, я опять одна уцелела. Я следователю, который меня допрашивал, все, как вам, рассказала: и с кем на Украину приехала, и почему единственная из отряда Троцкого спаслась, то есть и про минет тоже сказала. А он мне в ответ говорит, что про Коваля ему много чего известно и он никогда не поверит, что тот из-за говенного минета кому-то мог жизнь оставить. Мы еще с ним долго по этому поводу препирались, а потом я ему сказала: “Чего нам без толку спорить? Давайте я вам лучше сделаю, как Ковалю. Сами посмотрите”. Он и согласился”.
“А дальше что было?” — спросил Ерошкин. “А дальше, — сказала Сашка, — как с Ковалем. Он тянул следствие и тянул, все со мной расставаться не хотел, ну и сумел изобразить дело так, что я не заместительницей Коваля в банде была, а пленницей его, жертвой, одним словом. То есть была бойцом добровольного отряда по борьбе с бандитизмом, попала в плен к Ковалю, и он меня там для своего удовольствия оставил. Если разобраться, это ведь тоже правда. В общем, отблагодарил он меня, спас тогда, отделалась я всего пятью годами.
Позже дело мое еще дважды пересматривалось, срок набавляли и набавляли, но расстрела все же не дали. В итоге я, хоть и до сих пор сижу, а живая”, - сказала Сашка. И Ерошкину вдруг пришло в голову, не Горбылев ли тот харьковский энкаведешник? Могло получиться очень забавно и даже красиво: люди, влюбленные в Веру, идут на все, чтобы спасти друг другу жизнь, но, когда он спросил об этом Сашку, та ответила, что нет. В сущности, это была полная чушь, но Ерошкин непонятно почему огорчился, сник и решил, что сегодня не будет рассказывать о Вере, отложит на завтра, благо они уже проговорили пять часов и порядком оба устали.
Насчет этих переложений Вериного дневника он уже давно колебался, не знал, зависит тут что- нибудь от него или нет. То ему казалось, что, как он подаст Веру — очень и очень важно, соответственно, он во что бы то ни стало обязан предугадать реакцию арестанта, к ней подготовиться, назавтра же он снова понимал, что это пустое, делать ничего не надо. Это были их собственные, Веры и одного из подследственных, отношения, и в них никто и никогда не должен был вмешиваться. Он имел право только спокойно, бесстрастно рассказать, что знал о жизни Веры, и попросить помощи, которая органам необходима. Остальное могло лишь окончательно все запутать.
Но иногда Ерошкин ничего не мог с собой поделать, некоторые подследственные были ему по- настоящему симпатичны, и он, словно забыв, что партии совершенно безразлично, кто остановит Веру, сумеет сделать так, что она повернет и пойдет туда же, куда идет вся страна, начинал им подыгрывать, помогать. Конечно, о подобных подыгрышах он никому, включая Смирнова, не рассказывал, это было явным и грубейшим нарушением инструкций; любому было ясно, что, помогая одному, он тем самым мешал, ставил палки в колеса другим. А они ведь для того и решили собрать всех, кто был в Веру влюблен, что согласились: предвидеть, кого она на сей раз выберет, невозможно, даже пытаться делать этого не надо.
Сашка безусловно была Ерошкину симпатична, по-настоящему симпатична, и он, когда слушал ее, все время ловил себя на том, что был бы рад, если бы Вера выбрала ее, остановилась на ней. То же самое, но не так сильно, было с ним на последних допросах Корневского. Ерошкин никогда бы не смог это точно объяснить, но сейчас он был уверен, что Сашка и Корневский и жизнь прожили очень похожую, дело здесь