сядет за перегородкой, откуда достаточно хорошо и видно все, и слышно. Ерошкин должен допрашивать Ежова точно так, как если бы Сталина рядом не было; это очень и очень важно по двум причинам. Первая: Ежов — человек умный и может догадаться, как обстоит дело, он же, Сталин, этого не хочет; вторая: если Ерошкин станет под него, Сталина, подлаживаться, работать на зрителя, они много ценного могут упустить. “Еще Сталин просит передать вам, — сказал Смирнов, — что вы и дальше будете заниматься делом Веры, соответственно, и Ежова вы должны допрашивать только по поводу сюжетов, напрямую касающихся Радостиной. Остальным займутся другие следователи”.

Всего, что было в жизни Ерошкина за последние два месяца, очевидно, оказалось чересчур много. Позже он любил вспоминать, что сообщение, что завтра в девять часов утра он в присутствии Сталина будет допрашивать своего бывшего наркома, оставило его совершенно равнодушным. Он лишь с тоской подумал, что опять придется перепланировать весь график, отложить бумаги Клеймана, еще дальше перенести свой отъезд из Москвы, получалось, будто кто-то не хочет пускать его в Ярославль к Вере, и ему вдруг в голову пришла странная мысль: а что если так оно и есть, что если в самом деле у Веры есть настолько мощные покровители, что и арест Ежова для них не проблема?

Чем черт не шутит? Возможно, и вправду появились силы, готовые на все, только бы увести страну обратно, и Радостина — их главный козырь. Это было необходимо тщательно обдумать, потому что сейчас то, что происходило вокруг Веры, Ерошкину было напрочь непонятно. Вообще было ничего непонятно. Как она решилась? Как ей пришло это в голову? Кто ей, первой и единственной, позволил пойти этим путем? Кто столько времени закрывал на ее исход глаза и отпустил Веру так далеко, что теперь непонятно, можно ли вообще ее остановить? Неужели, с печалью думал Ерошкин, маятник просто качнулся в другую сторону, и теперь те, кто за то, чтобы вернуться назад, — сильнее? Они пока не вышли из подполья, но власть у них, и решение, которое ими принято, — окончательное. Размышляя об этом, Ерошкин не мог избавиться от кощунственной мысли: не сам ли Сталин все это возглавляет, не он ли главный покровитель Веры; больше того, не он ли, все обдумав и рассчитав заранее, дал приказ расстрелять Иосифа Берга, тем самым направив Веру на этот путь?

К сожалению, из этого следовал только один и совсем не приятный вывод. Останавливать Ерошкину надо не Веру, а Сталина. Эта перспектива вдруг его рассмешила, и он, уже ложась в постель, решил: будь что будет. Завтра он начнет допросы Ежова, вести их будет, как Сталин и просит, обычным порядком, если же почувствует, что дело дрянь, постарается притвориться дурачком. Впрочем, ничего этого не понадобилось, и месяц спустя, уже в Ярославле, Ерошкин, приканчивая бутылку, сказал себе, что то, что стало бы главным событием в жизни любого другого следователя, прошло, по сути, мимо него.

За два дня допроса он, кажется, не задал Ежову и трех вопросов, тот словно знал, что надо от него Ерошкину, и отвечал строго по существу, ни разу в сторону не уклонившись. Вообще Ерошкина не оставляло ощущение, что Ежов, даже не зная, что Сталин сидит за перегородкой, отвечает одному ему. Ерошкина это, конечно, устраивало, он с самого начала решил тушеваться всеми возможными способами, задавать только те вопросы, которые, сидя на его месте, задал бы Сталин, и все-таки его смущало, с какой легкостью и Ежов, и Сталин на это пошли.

Пару-тройку раз за эти два дня ему делалось по-настоящему неприятно, что для Сталина и Ежова его, Ерошкина, будто и не существует. До невозможности хотелось выкинуть какой-нибудь номер, чтобы они или избавились от перегородки, заговорили друг с другом напрямую, или дали бы ему, следователю, который ведет это дело, его законное место. Ничего этого Ерошкин, конечно, делать не стал, он отлично понимал, что для него все складывается как нельзя лучше; если есть шанс уцелеть, попав меж двух таких людей, как Сталин и Ежов, он, этот шанс, ему дан.

В первый день Ежов, едва конвой ушел и Ерошкин, как и положено, записал его паспортные данные, сразу сказал, что прекрасно знает, когда Сталин поставил на нем крест. Ерошкин для порядка спросил, когда, хотя и так было видно, что через минуту Ежов сам это все скажет. Не заметив вопроса, Ежов продолжал: “Это было на заседании секретариата партии семнадцатого ноября прошлого года; я понял, что мне конец, когда Сталин назвал меня сатаной, а чекистов — моими подручными и сатанинским племенем. Я к этому секретариату готовился очень долго и был убежден, что то, что предложу на нем, действительно необходимо и стране, и партии, и революции, найдет оно и полное одобрение Сталина. Не может не найти, — подчеркнул Ежов. — Я тогда начал свой доклад с того, что покончить с Верой Андреевной Радостиной нам надо как можно скорей. Если мы в своей пропаганде говорим, что должны безо всякой жалости избавиться от каждого, кто мешает нам двигаться вперед, то Вера Радостина не просто мешает нам — она способна повернуть историю и всех нас назад; всю страну, весь народ увести в проклятое прошлое. Я говорил, что, если народ видит в Сталине своего вождя, вождя, который единственно верной дорогой ведет его в коммунизм, то Вера — это тот вождь, который, если мы его не уничтожим, поведет народ в мир чистогана и эксплуатации, в мир рабства и угнетения”.

До этого Ежов говорил очень хорошо, четко и внятно, но здесь вдруг поперхнулся, закашлялся и руками стал просить у Ерошкина воды. Ерошкин налил ему стакан, он выпил, но кашель унять не смог и сделался вдруг старым и жалким. Кашель тряс его и тряс, кровь прилила к лицу, и оно стало совсем красным. И все равно он пытался говорить, словно чувствуя, что сейчас Сталин его слушает и, слушая, может простить, сохранить ему жизнь, а если он хоть на секунду замолчит, Сталин уйдет — тогда его уже никто не спасет. Ерошкин понимал, что Ежов говорит ему то, что должен был сказать на секретариате; тогда Сталин его сбил, и он не сумел собраться, все смазал, теперь у него был последний шанс. То есть Ерошкину он врал, на секретариате он и десятой части этого не сказал, но Сталину он говорил правду, перед Сталиным был чист.

Прошло, наверное, никак не меньше десяти минут, прежде чем Ежов смог наконец унять свой кашель, успокоиться. “Я говорил на том секретариате, — продолжил он, — что все люди, которым по каким-то своим узко эгоистическим соображениям не нравится то, что делается в СССР, пойдут вслед за Верой назад, и тогда станет возможной отмена не только коллективизации, индустриализации, но и самой революции. По просьбе членов секретариата я стал им объяснять, как это технически будет происходить. Я сказал, что у каждого из нас есть воспоминания, и мы, идя от одного куска жизни к другому, от одного к другому, станем отступать все дальше и дальше в прошлое. Все мы живем в одной стране, в одно время, то есть большинство воспоминаний у нас общие, и люди, если захотят, смогут каждым шагом своей жизни поддерживать и подтверждать жизнь другого. Раз встав на эту дорогу, они скоро уверятся, что идут правильно, то есть раньше они шли совсем не туда, куда надо, и все, что они делали, идя так, тоже делать было ни в коем случае нельзя, теперь же ошибка наконец исправлена, и дальше все будет хорошо. Этой своей страшной уверенностью они легко собьют с толку даже тех, кто по-прежнему хочет идти вперед, собьют даже искренних коммунистов”.

Может быть, говорил Ежов Ерошкину, его вина в том, что на секретариате он говорил излишне эмоционально, но он и вправду считает, что положение критическое и промедление смерти подобно. И он видел, что большинство членов секретариата его поддерживают; опасность была явная, и они не собирались закрывать на нее глаза. “Эта поддержка, — продолжал Ежов, — сыграла со мной злую шутку. Я был настолько уверен, что со мной согласен и Сталин, что, пока говорил, даже ни разу на него не посмотрел, а когда уже в самом конце взглянул, поразился, насколько холодно он меня слушает. Тогда, после секретариата, я долго пытался понять, что в моем выступлении могло так не понравиться Сталину, и вот что мне теперь кажется. Из моих слов получалось, что человек по своей природе зол, любит и склонен к одному злу и, значит, никакое спасение невозможно. Он никогда добровольно не пойдет за Сталиным, никогда не пойдет за ним без принуждения, Вере же Радостиной его даже не надо звать, он сам бросится за ней, как малый ребенок за матерью.

Конечно, Сталин с таким взглядом на человеческую природу согласиться не мог, — продолжал Ежов. Он понимал, что после грехопадения зло, много зла живет в человеке, но, как бы ни был дьявол силен, каким бы сонмом чертей и прочей нечисти он ни окружил человека, и он, и зло живут только потому, что Господь им попустил. Дьявол не был равен Господу и не может быть ему равен, думать такое — кощунство, ересь, неслыханное, ни с чем не сравнимое умаление Бога. Да, человек после грехопадения часто уклоняется во зло, его путь к добру непрям, то и дело он петляет, временами и впрямь идет назад, но это только временами. Раз Господь есть, рано или поздно человек обратится к добру и будет спасен. Иного быть

Вы читаете Старая девочка
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату