трудно Смирнова было уговорить не трогать Берга. В конце концов он смягчился и разрешил Ерошкину, который и вправду питал к Бергу слабость, просто перевести его обратно в Томскую тюремную психиатрическую больницу. В Томске Берг и скончался три года спустя, в марте сорок седьмого года от инфаркта. Про прочих воркутинцев вообще забыли, и они в том же доме что и раньше, спокойно продолжали восстанавливать жизнь Веры.
История с Бергом была последним серьезным событием, дальше на много лет в Ярославле наступил чуть ли не полный штиль. Ерошкин почти перестал заниматься воркутинцами, лишь раз в неделю он вызывал к себе для доклада турка, и то скоро это сделалось простой формальностью. Все, что приносил турок, было ему и неинтересно, и не нужно. Так же раз в неделю, обычно на следующий день после турка, он сам звонил Смирнову, но и тому все это давно было безразлично. Оба они хорошо понимали, что до конца пятьдесят второго года, то есть до того времени, когда придет срок Карла Тобе, а потом — остальных, ничего происходить не должно. Однако большие люди в Москве не желали этого понимать и не желали ждать целых десять лет; они давили на Смирнова, а он в свою очередь переваливал все на Ерошкина. Ничего предложить Смирнов, естественно, не мог, сказать же, что Ерошкин должен хотя бы создавать видимость того, что работает, стеснялся и от того злился. В общем, разговоры были для Ерошкина неприятные.
Забросив зэков, сам он теперь почти все время занимался своими непосредственными обязанностями уполномоченного НКВД по Ярославской области и был этим очень увлечен. Шла война, разных дел было по горло, так что, разговаривая со Смирновым, он даже не скрывал, что его вполне устраивает, что у воркутинцев под началом турка все и тихо, и мирно. Как глава областного НКВД он работал, пожалуй что, неплохо, во всяком случае и раскрываемость преступлений, и выявленные вредители, и число арестованных немецких агентов, прочие основные показатели были у него высокими, что не раз отмечалось на коллегии. Но Смирнова это не радовало, и он не уставал объяснять, что от Ерошкина ему нужно другое. Все же Ерошкин не думал, что дело так серьезно, и для него было полной неожиданностью, когда девятого апреля сорок пятого года, то есть ровно за месяц до конца войны из Москвы на его имя пришла бумага, где было сказано, что в связи с необходимостью полностью сосредоточиться на деле номер 15155 — за этим номером по документам проходило дело Веры — он освобождается от должности председателя областного НКВД.
Неделю спустя после этого приказа Ерошкин переехал из своей прежней служебной квартиры в особняк воркутинцев, где пустовал маленький, из двух комнат, флигель, и вдруг обнаружил, что, кажется, впервые за все годы, что он себя помнит, он совершенно свободен. Нельзя сказать, чтобы он был этим особенно счастлив, но и печалился почему-то тоже не сильно. От местного начальства он по-прежнему зависел мало, дело Веры, как и раньше, целиком курировала Москва, и в самом особняке он ничего менять не стал. Турок вел хозяйство очень умело, спокойно, без истерики, и Ерошкин решил, что трогать их не будет; раз в неделю — доклад турка, в остальном же пусть устраиваются как знают.
Неожиданно сделавшись вольной птицей, Ерошкин теперь много читал, гулял по городу, а в конце апреля, когда Волга вскрылась, стал с новым начальником НКВД области Сухоруковым, своим знакомцем еще по Москве, не реже чем дважды в неделю выбираться на рыбалку. Тот был заодно и страстный охотник, Ерошкин ходил с ним и на уток, и на кабана, но потом от крови устал и вернулся к рыбалке. Смирнов время от времени снова начинал читать ему по телефону нотации, объяснять, что они на него, Ерошкина, надеялись, считали из молодых одним из самых талантливых работников системы, но делал он это уже без надрыва, и Ерошкин видел, что он смирился.
Так, в этой размеренной тихой жизни прошло чуть больше семи лет; в декабре пятьдесят второго года Вера должна была наконец дойти до первого из воркутинских зэков — художника Карла Тобе, а за ним один за другим должны были последовать остальные воркутинцы. Примерно за полгода до этого срока зэки стали нервничать. Иногда в особняке делалось настолько неспокойно, что турок с трудом с ними справлялся. Нервничала и Москва; правда, Ерошкину часто казалось, что Смирнов просто себя накручивает — и себя, и других. Сам Ерошкин после неудачи Берга был настроен пессимистически, он не мог поверить и говорил это Сухорукову, что Вера захочет остаться хоть с кем-нибудь из его людей.
Четырнадцать лет назад, когда все только начиналось и они впервые попали к нему на Лубянку, каждый из них — от Колпина до Сашки, от Корневского до Коли Ушакова — не сомневался, что Радостина возвращается именно к нему, и этой своей верой они могли заразить любого. Он и Смирнов тогда часами яростно спорили, к кому же она все-таки идет. Однако полтора десятка лет — большой срок: изменились и они со Смирновым, и зэки. Воркутинцев годы как-то странно подравняли, и Ерошкину они теперь казались на одно лицо. Под Воркутой, когда они умирали от пневмонии, турок спас их, спас всех, сумев объяснить, что они нужны, каждый из зэков необходим, потому что хотя бы без одного из них память о Вере будет неполна. Это тогда научило их держаться за жизнь и друг за друга, но из этого же следовало, что все они равны, что они — только часть, часть, равная другим частям, и ни у кого прав особых на Веру нет. Больше того, получалось, что Вера принадлежит как бы им всем, и теперь Ерошкин видел, что никто из них бороться за нее не готов, никто в одиночку претендовать на нее вправе себя не считает. Ерошкину даже казалось, что сейчас, когда срок приблизился, каждый из них сильнее и сильнее боится, что Вера выберет именно его. Не проклянут ли его тогда остальные, как прежде Берга?
Хотя, если Ерошкин оценивал ситуацию верно, это клало крест на всех надеждах НКВД с помощью зэков остановить Веру; предъявлять претензии турку было бы глупо, в любом ином случае воркутинцы давным-давно были бы мертвы и лежали где-нибудь во рву. Это была та цена, какую все они заплатили, чтобы остаться живыми.
Зима сорок первого — сорок второго года, начатое ими тогда совместное восстановление жизни Веры так их между собой сблизили и соединили, что к пятьдесят второму году они давно уже привыкли ощущать себя частью целого. Одна мысль, что вот сейчас они выйдут из своей коммуны, где их и поят, и кормят, и дают кров, главное, где им никто не мешает дни напролет заниматься Верой, вгоняла зэков в ужас. Не удивительно, что за несколько дней до того, как надо было идти к Вере, тот, чья была очередь, самым натуральным образом начинал сходить с ума, и это сразу передавалось остальным. Начиналась истерика как правило ровно за неделю и продолжалась, пока очередной кандидат не возвращался обратно в дом. Однажды, во время подобной смуты турок, делая доклад Ерошкину, сказал, что знает, что зэки еще в Москве подписали по два обязательства: первое — обычное, о неразглашении, а кроме того каждый из них заявил, что он гарантирует, что Вера возвращается именно к нему и, когда она до него дойдет, то дальше будет уже жить, как все. И вот эти истерики было бы легко или ослабить, или даже свести на нет, если бы Ерошкин согласовал в Москве изменение второго обязательства. Не каждый из них по отдельности обязуется, что он Веру остановит, а все они вместе, коллективом.
Во время очередного телефонного разговора Ерошкин рассказал это Смирнову, и тот к предложению турка отнесся с интересом. Позже Ерошкин слышал, что подобное изменение обязательств обсуждалось в высоких московских кабинетах, впрочем, ни во что конкретное это не вылилось, бумага ходила-ходила, а затем о ней благополучно забыли.
Что, пожалуй, больше другого поражало Ерошкина, это то, что в зэковских истериках был свой порядок и строй. Иногда ему даже казалось, что они — просто законная часть ритуала и то, что турок так болезненно их воспринимает — ошибка. В самом деле ход проводов идущего к Вере зэка, раз возникнув, уже никогда не менялся, и Тобе, и спустя четыре года первого из влюбившихся в Веру — Колпина, провожали одинаково. Еще за несколько дней до того, как один из них должен был идти, другие наперебой начинали его уговаривать: “Не бойся, она ждет тебя. Все будет в порядке. Она тебя любит. Ради Бога, не бойся. Ты для нее такой же, как и тридцать лет назад”.
За те четырнадцать лет, что они были в заключении, зэки сильно пообносились и теперь, отправляя к Вере товарища, они отдавали ему лучшее, что у них было. Все это подгонялось под его фигуру, чистилось, гладилось, вообще они тщательно следили, чтобы идущий к Вере был ухожен и прибран.
Главный их страх был связан с городом. Город был другой и повторить все в точности, как в Москве, было невозможно. Зэки из-за этого очень нервничали, многим из них казалось, что если хоть что-то будет не так, Вера их не заметит и не узнает. Конечно, это было неверно, но человеку, который ждал свидания с Верой больше тридцати лет, все эти тридцать лет, день за днем только о нем и думал, объяснить ничего было нельзя. Все-таки и Ерошкин, и турок, как могли, пытались это сделать; и еще: чтобы тому, кто шел,