паника, летели десятки голов, и то, что посоветовали Ерошкину, было хорошо и почетно. Смирнов ему это и сказал, пояснив, что он сейчас ни о чем большем не мечтает.
Когда Ерошкин объявил воркутинцам, что отныне они — свободные люди и могут распоряжаться собой — куда хотят ехать, где хотят жить, они встретили его слова безо всякого ликования, и Ерошкин был им за это благодарен. Однако часть зэков за лето и вправду из Ярославля уехала. Уехали те, у кого остались семьи или у кого были родные, готовые их принять, но все это были люди, уже побывавшие у Веры, из остальных пускаться в путь не захотел никто. В итоге к августу число воркутинцев сократилось едва ли на четверть. Конечно, это было очень трогательно, но что делать дальше, когда деньги на счет коммуны поступать перестанут, Ерошкин представлял себе с трудом. И тем не менее они тогда выплыли. У Ерошкина была довольно хорошая военная пенсия, кроме того были и накопления на сберкнижке, так что сначала кормил их он, хоть и скудно, но всех. Потом зэкам оформили свои пенсии и проблема довольствия постепенно решилась. Главное же безусловно сделал Сухоруков, причем сам, никто его ни о чем не просил. Историю воркутинцев он знал еще с довоенных лет, двух из них — Корневского и Колпина — Сухоруков даже вместе с Ерошкиным пару раз допрашивал, и теперь, посочувствовав зэкам, он дал указание паспортному столу всех их официально прописать в том доме, который они занимали. Трудно сказать, насколько это было законно, но неразбериха тогда царила в органах редкая и внимания никто не обратил. В общем, к зиме они уже снова жили так, будто по-прежнему находились в ведении ГУЛАГа.
Еще за несколько лет до смерти Сталина, когда никому и в голову не приходило, что дело Веры может столь бездарно кончиться, зэки, разговаривая с Ерошкиным, однажды обмолвились, что и сейчас Вера возвращается назад вовсе не гладко. Раньше больше других ей мешал Клейман, но и теперь, когда органы оставили ее в покое, каждый год у нее бывает по несколько очень тяжелых дней, которые она проходит с огромным трудом. Они даже назвали ему эти дни, возможно, не все, но главные: день рождения Иосифа и день их бракосочетания, дни рождения дочерей: в эти дни ей было так плохо и стыдно, что уходя назад, она уходит и от своей семьи, что она не раз думала, что больше не выдержит. Ерошкин тогда сделал все, чтобы добиться, откуда зэки получили эту информацию, но они успешно уклонялись и ничего выяснить ему не удалось. Докладную на сей счет Смирнову он, правда, отослал, но собственноручно приписал, что представляется ему это обыкновенной мистикой и он не думает, что на слова воркутинцев стоит обращать внимание. Может быть, из-за ерошкинской приписки, но скорее просто по безалаберности Москва на его докладную даже не ответила. Потом несколько лет было тихо, разговоры эти постепенно начали им забываться, но с конца пятьдесят третьего года они снова возобновились. Ерошкин опять все чаще слышал, как зэки между собой говорили, что с Верой плохо, причем день ото дня хуже, причина же в ее матери. Никаких источников воркутинцы по-прежнему не называли, но, относясь к Ерошкину с большим доверием, и рассказывали больше. Этим он был вполне удовлетворен и лезть в душу уже никому не пытался. Себе он объяснял, что зэки раз в несколько месяцев бывают у Веры, тогда, наверное, она им и жалуется.
Жить в Ярославле у родителей Вере всегда было нелегко. Отец с самого начала не поддерживал того пути, который она выбрала, но человек он был мягкий, тактичный, и единственное, что делал, это приваживал к дому жен воркутинцев. Он надеялся, что, переговорив с ними, их выслушав, Вера одумается. Вера плакала, умоляла отца не пускать их, но долго он ни на какие уступки не шел, на упреки же отвечал, что воспитан так, что не открыть дверь и не пригласить в дом женщину, которой деться некуда, не может. Правда, мать была тогда на ее стороне. То ли потому, что, как правило, эти женщины ей не нравились, казались грубыми и вульгарными, но скорее всего дело было в другом: потеряв тридцать лет назад Ирину, она была готова терпеть, оправдывать что угодно, только бы не лишиться и Веры. Позже Вера даже слышала, как она защищала ее перед отцом, говорила, что после того, как Иосифа забрали, Вера поняла, что тот путь, который она выбрала, вступив в партию, был неправилен, и теперь, словно блудный сын, она возвращается к своим родителям — зачем же ей мешать?
Однако в конце пятьдесят третьего года, после того как отец заболел, взгляд ее на то, что делала Вера, стал быстро меняться. С каждым днем она, похоже, меньше и меньше верила, что все это затеяно Верой для того, чтобы вернуться в семью. Отец чувствовал себя плохо, операция, во время которой ему вырезали четверть желудка, почти не помогла, и мать, которая знала, что жить ему осталось не больше года, нервничая то и дело к ней подступала: почему сейчас, когда Сталин, слава Богу, наконец в гробу, ей и дальше надо бежать из этой жизни, почему она не остановится, не начнет жить как все, чего боится? У Веры было ощущение, что цель ее — доказать отцу, что раньше, сочувствуя дочери, она не ошибалась, но времени у матери было мало, и она отчаянно спешила, хотела, чтобы он успел увидеть, что Вера исправилась.
Еще более тяжелым, чем пятьдесят третий, выдался у Веры пятьдесят шестой год. Отца на свете уже не было, и мать теперь даже не считала нужным себя сдерживать. Кроме того, на этот год выпало сразу несколько дат, после которых иллюзий у нее не осталось. Во-первых, седьмого апреля Вера не останавливаясь прошла тот день в своем дневнике, в который тридцать шесть лет назад она вступила в партию, и мать окончательно поняла, что весь этот путь, весь этот уход был предпринят вовсе не для того, чтобы вернуться к ней и к отцу. Она приняла это как неслыханный обман, предательство и не раз в открытую говорила Вере, что, если бы не была дурой, поняла сразу, как все обстоит, никогда бы не дала ей уйти. Хоть с самим сатаной, хоть с НКВД, но не дала бы. Второй такой датой стало тридцатое ноября — день, когда Вера делалась младше своей третьей, последней дочери. Это казалось матери совсем уж неслыханным нарушением, как она говорила, естественного хода жизни. Конечно, и ей было ясно, что Вера не может зачать, выносить и родить дочь, будучи всего на полгода ее старше, кроме того Вера уже была младше двух других своих дочерей, тем не менее на все это мать прежде умела закрыть глаза, насчет же тридцатого ноября она поклялась Вере, что подохнет, но не даст ей этот день перейти. Но главным и самым страшным было, конечно, другое.
Весной сорок седьмого года умерла от инфаркта Верина сестра и жена турка Ирина, а зимой пятьдесят шестого мать откуда-то узнала, возможно случайно проговорился один из воркутинцев, что целых шесть лет она прожила в одном городе, чуть ли не на соседней улице со своей любимой старшей дочерью, но из-за Веры так ни разу с ней и не свиделась. После этого она возненавидела Веру и до конца своих дней больше не пыталась ее ни понять, ни простить.
Несмотря на то, что, еще уехав из Грозного и перестав платить членские взносы, Вера автоматически выбыла из партии, седьмое апреля 1956 года, день ее вступления в ВКП(б), досталось ей очень тяжело. Она была, что называется, ровесницей века, вступила в партию на девятнадцатом году жизни и теперь, в пятьдесят шестом году, снова вернувшись к этому дню, ей прежде, чем навсегда с партией распрощаться, следовало объясниться хотя бы с самой собой. Тогда она ушла от родных очень резко, жестко, дом был церковный, отец ее был дьяконом в церкви “Утоли моя печали”, что на Кулишках; место по наследству принадлежало матери и, женившись на ней, он, провинциальный ярославский учитель, его занял. И все же, вступив в партию, она до смерти Иосифа ни разу об этом не пожалела, партия была едва ли не главным в ее жизни, и когда она решилась и пошла назад, ей и в голову не приходило, что однажды вот так, шаг за шагом идя обратно, она окажется вне партии. Конечно, уже много лет, точнее, с весны тридцать восьмого года, она не была партийной и все-таки здесь был для нее очень трудный и очень высокий барьер, одно из тех выстроенных ею же самой препятствий, которым она пыталась загородить себе путь назад. Она часто думала, что если бы чекисты, долгие годы пытавшиеся ее задержать, один-единственный раз подгадали бы свои акции к этим ее тяжелым дням, то есть взяли бы ее, Веру, в союзники, они наверняка добились бы цели, но и Клейману, и другим всегда казалось, что она уходит спокойно и ровно, что спускается вниз, как по лестнице: день — ступенька, день — ступенька, и свой шанс они не использовали.
В девятнадцать лет, решив уйти из родительского дома в партию, она отдала целый день на то, чтобы вспомнить детство, на то, чтобы все со всем сложить и подвести итог. Тогда она и получила ответ, который выстроил ее жизнь, всю ту жизнь, которой она жила до смерти Иосифа. Сейчас, когда, идя обратно, она вернулась к этому дню и, не пожелав здесь остановиться, изготовилась идти дальше, она тем самым отказалась от того своего выбора, признала его неправильным, ошибочным. И все то, что из него следовало, — таким же неправильным и ошибочным. В сущности, для нее это означало окончательное предательство, окончательный отказ от Иосифа, от всего, что так или иначе было с ним связано, что от него происходило, в частности, от их с Иосифом дочерей. Она уже много раз его предавала, предавала