фантазии и нереальности. Возможность такого перехода особенно явственно предоставляет творчество романтиков; указание на нее мы так часто находим у Гофмана; в таких случаях можно даже говорить о физическом воздействии, так что благодаря автору Кота Мурра мы порой переживаем некий транс; для слушателя самой возвышенной музыки такой переход воистину становится преображением…

Жанр оперной симфонии-увертюры, который Моцарт обнаружил в Италии во время своей первой поездки и который вдохновил таких людей, как Йомелли, Саккини и «милый саксонец» Хассе, позднее обогатится всем тем, что внес в него Саммартини из глубокой, светлой и серьезной поэзии, а ставший на два года старше Моцарт открыл это во время второго и третьего пребывания в Италии в 1772 и 1773 годах. Он действительно открыл новые ресурсы этой формы композиции, освободившейся наконец от связи с театром и получившей полную независимость. Сен-Фуа очень хорошо определил характер последних итальянских симфоний — а их было два десятка, написанных между весной 1771-го и апрелем 1773 года, — как могуче своеобразных произведений, выявляющих совершенно новый дух. «Все становится более свободным, более индивидуальным; эта индивидуальность не только противостоит различным тенденциям и противоречивым влияниям, но утверждается все более и более отчетливо путем гениальной ассимиляции и освоения этих влияний». Пересаженный на немецкую почву, основательный по своему характеру и гениальности итальянский дух дал те удивительные плоды, которые еще раз показывают нам, что внешние влияния, иностранные уроки развивали у Моцарта все самое личностное, самое интимное, ускоряя или же облегчая рождение музыки.

Сестра Дон Жуана, Пражская симфония, отвечает на подобную чистую и исключительно внутреннюю метаморфозу нарастанием и расширением романтического чувства. Впитывая его, мы порой думаем о Бетховене как о великом романтике. Сен-Фуа замечает в связи с этим: «Часто возникает впечатление присутствия самого Бетховена — так тесно связаны друг с другом величие замысла и строгость реализации… Мы чувствуем здесь поразительный дух новаторства как в самом вдохновении, так и в оркестровке и гармонии всего произведения: здесь Моцарт больше не говорит тем симфоническим языком, которым, как мы видели, пользовался в предыдущих сочинениях; создается впечатление, что этот язык он создает только для самого себя, и мы не знаем ни одного музыканта, который мог бы выявить его элементы».

Понятно, что пражане признательны Моцарту за посвящение им этого магистрального произведения, которое, кроме всего прочего, представляет собою новый этап, событие в развитии его творчества и гения. Будет отмечено, что против обыкновения в этой симфонии совершенно нет обычного Tempo di menuetto, вероятно, потому, что он в Праге был распространен меньше, чем где бы то ни было, но особенно потому, что глубоко романтический характер произведения в целом исключал его как типичный пример духа барокко и рококо. Я не сказал бы, что Пражская симфония самая романтичная из всех симфоний Моцарта, но это по меньшей мере такая симфония, в которой его романтизм акцентируется больше, а колорит становится теплее, чем в предшествовавших произведениях. Этот романтизм перекликается с романтизмом Свадьбы Фигаро, по колориту скорее Жан Полевским, и с байроновским Дон Жуаном. Мы уже слышим в нем голос той самой неотвратимой фатальности, которую должен принять человек и даже протянуть ей руку, чтобы она повела его, проникнутая в высшей мере романтическим, идиллическим, пасторальным чувством, чрезвычайно похожим на чувство природы, присущее Моцарту. Мы снова встретимся с этим чувством в Пасторальной симфонии Бетховена, где оно становится, я бы сказал, почти органическим; у Моцарта оно при этом несет на себе отпечаток простоты и спонтанности как в анданте Пражской симфонии, так и в последнем акте Фигаро или в другом «ноктюрне», таком же красивом и чистом рондо Фьордилиджи Perpieta, ben mio, perdona all'error d'un alma amante fra guest'ombre e queste piante в Так поступают все (акт II, номер 25).

Деньги текли в кассу театра, и Моцарт получал свою справедливую долю. Но больше, чем деньгам, он был рад тому горячему приему, объектом которого был везде — в гостиных, в ресторанах, в пригородных кабачках. Под сводами беседок музыканты без конца импровизировали на темы арий Керубино и Фигаро. Как-то он даже сочинил для одного из бродячих артистов, слепого арфиста Йозефа Хейслера, один из своих самых лучших немецких танцев, что, как полагают, довело до апогея его популярность. Наконец, в Праге была полностью удовлетворена его потребность быть любимым; чувство же неудовлетворенности разрывало сердце Моцарта и погружало в меланхолию.

Карнавальные празднества были сплошной вереницей безумных дней. Но пора было возвращаться в Вену. Моцарт с грустью распрощался с друзьями, обещая им скоро вернуться. Бондини вырвал у него обещание написать новую оперу, которая будет поставлена в Праге в следующем году. Он уже строил множество новых планов.

Возвратившись в Австрию, Моцарт с горечью убедился в том, что венцы невысоко оценили его успехи в Праге; здесь его даже упрекали в неверности по отношению к своей королевской и имперской столице, которая этого, разумеется, ничем не заслужила и которой, как они полагали, Моцарт должен был быть предан телом и душой. Смерть, о которой часто думал Моцарт, унесла двоих из его лучших друзей, доктора Барисани и графа Хатцфельда. Последовать за ними в ближайшее время предстояло и старому Леопольду Моцарту, причем у сына даже не было возможности приехать, чтобы принять его последний вздох. Он писал отцу самые нежные и возвышенные письма, где мы находим размышления о смерти и где выражается его высокая и благородная душа. Он не только не держал зла на желчного старика за несправедливую суровость, которую тот проявлял к нему со времени его женитьбы, но не уставал писать о своей признательности отцу за полученное от него образование.

«Совершенно несомненно, что гений Моцарта творит под знаком смерти, — пишет Пьер-Жан Жув в своей книге о Дон Жуане. — Но это требует немедленного объяснения. Смерть присутствует у истоков некоей восхитительно совершенной формы, некоей границы, которую он осязает тончайшим прикосновением, и форма эта всегда полна до краев. Но все же думать так — это слишком общий подход. Обращение к духам жизни и смерти у Моцарта состоит в подчинении (похоже, уникальном) самых необузданных сил: вожделения, печали, меланхолии, насмешки, ярости, фанатичной одержимости — самым жестоким реалиям действительности — первородному греху — в порядке, определяемом разумом, освещающим веру, согласно золотому правилу красоты. Роль смерти в творчестве Моцарта чисто духовная; смерть у него — сестра огня. Загадочной остается красота: красота должна быть величиной постоянной, а умственный взор в ее внутренней сущности должен обнаруживать страдание. В музыке Моцарта в известном смысле есть что-то нечеловеческое (или сверхчеловеческое). Пожалуй, то, что он предлагает, в нашем восприятии выглядит чудом. Моцарт являет нам это чудо, и неудивительно, что уловить и услышать его людям удается с трудом».

Мы видим, как этот знак смерти, о котором совершенно правильно говорит Жув, расцветает вместе с той великолепной погребальной пышностью, которая присуща барочным могилам. Это уже не морализаторский средневековый триумф смерти, который, будучи изображенным на фресках кладбищенских стен и церквей в образе Смерти с косой, разрушительницы земных радостей, славы и счастья, побуждал людей к отрешенности; это своего рода величественная катастрофа, катаклизм, который одновременно является карой и наивысшим прославлением человека.

Максимально реализованная, блестяще прожитая жизнь Дон Жуана при всей чрезмерности его демонического эгоизма не могла окончиться иначе, как этим финалом, когда для его уничтожения мобилизуются демонические силы. Невозможно представить себе этот благородный и трагический персонаж умирающим иначе, чем влекомым в ад мраморной статуей, живым кошмаром, изрекающим свое единственное проклятие. Этот персонаж настолько сложен в трактовке музыки Моцарта, что его провал в преисподнюю, кроме того, представляется еще и символом победы, своего рода апофеозом: ведь он несет смерть в самом себе, в своей самой интимной сущности, с самого начала этой пылкой и драматической погони за любовью. Дон Жуан по-настоящему героичен, и ему необходим был этот опыт собственной смерти, которая принадлежит ему по праву и которая созрела в нем как самый знак его уникальной фатальности. Именно это превосходно выражает Пьер-Жан Жув, когда говорит, что опыт смерти есть опыт ошибки, которая, в свою очередь, есть опыт избавления. «С этой точки зрения Дон Жуан так богат, что его следует поместить среди тех достижений искусства, которые слишком

Вы читаете Моцарт
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату