вертелах перед жаркой.
– Эй, слушай меня, на следующей схватке ты будешь тужиться, – говорит Вирсавия. – Тужься, как будто какаешь.
Она пытается тужиться, но чувствует только дикую, распирающую боль. Ее подгоняет мысль о том, что сейчас, очень скоро, она должна закончиться.
– Молодец! – кричит Верник. – Давай-давай-давай… Стоп! Давай-давай-давай…
Подключается Вирсавия:
– Еще-еще-еще-еще-оо!
Она старательно тужится и вдруг начинает чувствовать что-то блаженно-правильное, как будто ее тело вдруг само догадалось, что делать. Выдох, неудержимая потуга, еще одна, и из нее выскальзывает крепенький, пятнистый скользкий боб, первый новорожденный.
– Почему он не кричит?! Шлепните его, оживляйте его, оживляйте!.. – говорит Марина, пытаясь приподнять голову.
– Да чего тут оживлять, тут и так все живое, – говорит неонатолог где-то в зеленоватой мгле, пронизанной лучами рассветного солнца.
Она поднимает новорожденного повыше и кладет его на весы:
– Мальчик. Три двести пятьдесят.
– Ого! – говорит Верник. – Неплохо для двойни, – но на ребенка он не смотрит, он смотрит на Марину; он ухватывает двумя пальцами ее живот и принимается резко трясти его, как пододеяльник, в котором комком катается, задыхаясь, второй ребенок. Матка растянута, схваток нет. Верник, Вирсавия и Марина рожают теперь втроем: один трясет живот и надавливает на него, пытаясь вызвать схватки, другая выковыривает ребенка, одновременно крича «еще-еще-еще!», сама же Марина, сжав скользкие, мокрые от пота черные железные штыри, тужится изо всех сил, которых давно не осталось.
Второй ребенок рождается живым и почти невредимым. Его сразу кладут в кювез – подышать кислородом.
Родив плаценту, Марина лежит на кресле. Ее трясет, глаз дергается. Вирсавия приносит ей одеяло. Марина просит дать ей мобильник и негнущимся пальцем нажимает на «повтор» – звонит мужу.
Потом, уже на следующую ночь, приходит молоко.
Вот нахлынул жар, набухли груди, выдавливаются и стекают сладкие белые капли. Ты берешь младшего мальчика, раскрываешь голеньким. Кладешь его к себе на живот. Голодный малыш высовывает язычок, находит сосок и вцепляется жадно и торопливо, вывернув губы. Он ест, шумно глотает твое молоко, сосет тебя, теребит сосок язычком, он засыпает на тебе, ухом к твоему сердцу, и ты чувствуешь его маленькие посасывания.
Со второго этажа доносятся невнятные крики Верника и Вирсавии: «Еще-еще-еще!.. Давай-давай- давай…» За окнами роддома – белая полночь, в сумерках шумит старый парк, плещется Нева.
На диких яблонях – комки незрелых, кислых, твердых яблок.
Последняя пятница лета
Серега Скуратов по прозвищу Серый выходит из-за угла пятиэтажки: ладони, твердые, как дощечки, засунуты в карманы джинсов, от куртки пахнет куревом. Скулы сведены. На лбу у Серого морщина, одна, но глубокая, как траншея. Овчарка Джеки дисциплинированно плетется у бедра. Серый отстегивает поводок, швыряет Джеки палку. Закуривает.
Местность кругом знакомая, производственная. Асфальтовое поле. Гаражи. Здание заводоуправления за бетонным забором.
Серый критическим взглядом смотрит вокруг.
«Движок стучит, – думает он, пока старушка Джеки делает свои дела. – Пора полную диагностику делать. В Красное село заехать».
Взгляд Серого падает на изгаженную скинхедами стену пятиэтажки.
«Поубивал бы», – думает Серый.
Еще раз кидает Джеки палку: собаке надо побегать. Потом зацепляет поводок за ошейник, сует руки в карманы и ведет Джеки домой.
Поднимается по лестнице. Моет руки. На плите – кастрюля супа из бульонных кубиков и сосисок. Готовит Серый сам. Женщин в доме нет уже десять лет, с тех пор как умерла мать Серого. На кухне тем не менее кристальная чистота. Серый берет ложку, берет кусок хлеба и садится есть. Торопливо хлебает, смотрит вперед и утирает лоб под челкой.
На часах уже почти семь. «Опаздывают», – думает Серый.
В дверь звонят, как-то по-хулигански: то нажимая кнопку, то отпуская.
«Ну, наконец-то», – думает Серый и идет открывать.
На пороге – Наташа с девочкой на руках. Девочке годика три, а Наташе – как Серому: примерно двадцать пять.
– Я уж думал, вы не придете, – говорит Серый. – Ну чего, чаю выпьем, может, пописать надо на дорожку?
– Не, Сереж, мы чаю напились, пописали, ничего нам не надо.
– На дорожку нельзя писать, надо на травку! – Сонечка смеется своей шутке.
– А это что у нас за карта мира?
– А это мы вчера с нашим папочкой обои клеили, а потом ладошками по полу повозили. Не отстирывается.
– Не отстирывается! – довольный хохот.
– Не понимаю, чему ты так рада. Ну что, поехали?
– Ну, как знаете, – пожимает плечами Серый, берет у Наташи пакет с игрушками и едой, и они едут.
Наташа – жена Димона, приятеля Серого. Димон работает на трех работах. На выходные Димон отправляет жену Наташу и дочку Сонечку к Серому на дачу, потому что в квартире ремонт, а Сонечке нужно дышать свежим воздухом. Четырнадцать выходных подряд. Все лето.
Вот они едут: Сонечка и Джеки на заднем сиденье, а Наташа и Серый – рядом. Едут рано, пробок нет.
– Кайфово водишь, – говорит Наташа.
– Ерунда. На этой тачке невозможно понять, как я вожу. Консервная банка, а не тачка. Все время что- нибудь отваливается.
– А папа говорит, – звонким голоском сзади, – а папа говорит, что ему Хрюслер больше всего нравится.
– Это она так «Крайслер» называет, – поясняет Наташа. – Папе до Хрюслера еще пахать и пахать.
Серый усмехается, глядя вперед. «Пахать и пахать», – повторяет он про себя, одними губами.
Выворачивают на Таллинское шоссе. Выходит солнце.
– Ого, я только сейчас заметила. Это кто тебя так?
– Это уже давно. Джеки дернула, упал.
– Ни фига себе.
– Об угол дома.
– Мама, давай споем песню бегемотика?
– О Боже мой, – вздыхает Наташа. – Сколько можно?
– Что за песня-то?
– Да из рекламы про мебельный центр «Грэйт». Она меня замучила уже этим бегемотом. В метро увидела.
– Там написано: «Большой и домашний»! – требует Сонечка. – Дядя Сережа, бегемот разве может быть домашний?
– Может.
– А крокодил?
– Тоже может.
– А… – напряженная работа мысли. – А
– Это кто?
– Это какой-то там кабанчик, – поясняет Наташа. – Это мы «В мире животных» вчера смотрели.