Хемингуэя. Что вы хотите, потерянное поколение. В детстве герой не знал родительской ласки, отец у него бабник, в конце концов ушедший из семьи, а отчим – идиот, из-за которого они теперь с матерью не могут увидеться. Единственным человеком, которому до героя было дело, оказывается очень толстый директор строительного училища, который таскал юного художника к себе, заставлял рисовать свои ботинки и постоянно пил. Пил он стаканами, бутылками, ящиками, ибо его сжигала жажда. Героя теперь она тоже сжигает. Да, совсем забыл: героя зовут Константин, что значит «постоянный». Он очень хорошо разбирается в живописи, хотя не совсем понятно, когда он успел этому научиться. В конце концов спивающегося друга находят, а соседка вроде как дает герою понять, что любит его. Сын соседкин, во всяком случае, точно любит. В финале он оглушительно сопит.

Есть вещи, о которых лучше не писать мейнстримную прозу, поскольку сами по себе они находятся за гранью мейнстримной жизни. Инна Булкина справедливо заметила, что в «Жажде» совсем нет чернухи,- но написать вещь на таком материале без чернухи практически невозможно. Та же Булкина замечает, что в «Жажде» имеется ритм,- но нельзя не заметить, что ритм этот чисто внешний, формальный, иногда навязчивый (сны и воспоминания героя через правильные интервалы прерываются картинками из его настоящего, кое-какие эпизоды рифмуются) – тогда как внутренней структуры в повести попросту нет, как нет и сюжета, и развития характеров, и речевых характеристик… Новые русские говорят как в анекдотах. Омоновцы говорят как омоновцы. Чечня не изображается никак, иначе будет неполиткорректно: намекнуто на армейское воровство и оправданную жестокость федералов, есть сцена в госпитале, все вместе должно производить впечатление кровавой и бессмысленной бойни, но производит впечатление неумелой и бессмысленной спекуляции. В гениальность, уродливость и запои героя предлагается верить на слово, поскольку ни одного точного, пластически убедительного описания у Геласимова опять же нет; нет пейзажа, портрета, точного словца. Зато есть тщательно замаскированное заимствование из одного такого военного писателя, Киплинг звали; был у него не самый сильный роман «Свет погас», так вот желательно было бы хоть талант герою придумать другой. Сделать его не художником, что ли, а музыкантом. В прозе Геласимова это легко, там почти все детали взаимозаменяемы.

Ну ладно, скажете вы, это Чечня, такая тема, что трудно избежать штампа (как будто там не люди воюют!). Но ведь в остальном-то Геласимов очень обаятелен, факт! Не факт, отвечу я вам: наиболее удачное пока его произведение – «Год обмана». Но и там фабула до того вторична, что источник опознается с первого взгляда: богатый новый русский покупает своему сыну, мальчику трудному, проблемному, умному и нервному,- игрушку. Неудачливого сотрудника собственного офиса. Там начинается потом, конечно, всякая любовная линия, появляется обаятельная Марина с глазами Одри Хепберн, едется всей компанией за границу… Даже на уровне названий прослеживается установка на Токареву – вспомним «День без вранья», а уж про судьбу Франсуа Перрена из фильма «Игрушка» я и напоминать не хочу. И все это читается легко и с интересом и забывается на другой день – чего еще нужно от литературы?

И вот тут уже, как говорится, позвольте вам этого не позволить. Кое-что еще от литературы требуется, хотите вы этого или нет. Нам, положим, в наше время деградации пороков (добродетели деградировали уже давно) любой текст, набранный буковками, кажется литературой. Появилось очень много литературы, которую невозможно оценивать по традиционным критериям, потому что она по определению вне этих критериев, как детективы Платовой или рассказы Вик. Ерофеева, составившие сборник «Пупок». Однако либеральный подход к реальности диктует нам, что все действительное разумно, и на фоне текущей отечественной словесности (того же Постнова, в частности) Геласимов действительно скоро станет героем критических баталий. Стал же им Роман Сенчин, пишущий на порядок лучше, но так же одинаково и так же, в общем, вторично. Время такое, что Бушков косит под Дюма, Акунин глядится Толстым, а Месяц попадает в шорт-лист «Букера».

В такую эпоху трудно требовать от литературы каких-то сверхдостижений. Однако не мешает помнить, что серьезная проза (о Чечне стыдно писать несерьезную) требует оригинальности, авторского почерка, ярких деталей, живых диалогов, лаконичных и точных описаний. По идее, читателя надо потрясать, удивлять, встряхивать, а не только баюкать. Желательна своя концепция истории или современности, а красоту героинь или героев хорошо бы подкреплять яркими портретами. С портретами вообще напряг ужасный: вот рассказ «Фокс Малдер похож на свинью». Речь в нем идет о том, как совсем молодая учительница влюбилась в старшеклассника. Неясно, чем он умудрился разбудить такую страсть (старшеклассника не видно совсем, как и повествователя). Однако поверим. Военрук, описанный в лучших токаревских традициях,- и тот живей и ярче прописан, чем обе молодые учительницы; впрочем, оно и понятно – характерные роли играть легче, ты мне положительного героя сыграй, чтоб был живой… В чем смысл описанной истории и при чем тут Фокс Малдер – решительно непонятно, однако каждый вправе придумать собственную версию; если имеется в виду, что в роли Фокса Малдера – тайного агента-наблюдателя – выступил герой, случайно подглядевший любовную сцену между учительницей и учеником… тогда да, тогда они точно оба свиньи. Но он же вроде как ни в чем не виноват. Лежал в спортзале, покрыв себя матом, и ни гу-гу. Главное же – в чем итог трагедии этих картонных персонажей, в чем насущная ее важность для читателя? Не думайте, все это изложено очень хорошим слогом, весело так и остроумно, хотя и несколько фельетонно. С узнаваемыми (по-газетному) реалиями. И гораздо уверенней написано, чем почти все, что вывешивается в Интернете. То есть Геласимов действительно лучше всех в этой среде – почему и вызывает оголтелую ненависть у части сетевого сообщества, которая вообще писать не умеет. Вот только зачем переводить эту прозу из разряда приятного времяпрепровождения в разряд серьезного чтения? Ведь коммерческая сверхзадача из Геласимова слишком торчит – в противном случае автор умудрился бы хоть раз написать что-нибудь больное и честное. Задатки-то налицо.

Я не исключаю, что со временем Андрей Геласимов напишет замечательную прозу. Но верится в это слабо – во-первых, в Сети размещены двадцать его сочинений, и все – от стихотворений в прозе до романов – выдержаны в абсолютно одинаковой манере, которой автор владеет вполне уверенно. Во-вторых, чего ему беспокоиться? И так ведь канает. А у сетевого сообщества появился Свой Человек в большой литературе. Типа прорыв, с понтом начало большого наступления.

Что до потрясений, которых отдельные мелкие завистники еще требуют от прозы… Вам, господа, нужны великие потрясения, а нам нужно великое ничто. И уж не знаем, как там истина, а пипл точно на нашей стороне.

2004 год

Дмитрий Быков

Тоска Ильи Авербаха

1

Сегодня, в общем, время художников второго ряда. Причин тому много. Отчасти дело в том, что на лидерах, признанных гениях, символах эпохи и пр. лежит слишком яркий отсвет их времени, которое сегодня кажется и наивным, и ограниченным, при всей своей сложности и насыщенности. Трудно сегодня смотреть Тарковского – сквозь всю изобразительную силу, красоту, таинственность видишь еще и невыносимую, претенциозную пошлость советского интеллигентского богоискательства. Видишь адский холод и внутреннее неблагополучие – и понимаешь, почему все эпигоны Тарковского так скучны и бездарны: талантливого ученика, по сути, ни одного (кроме, может быть, Е.Цымбала – который ни в чем не подражал мэтру). Это же касается почти всех лучших советских писателей семидесятых годов: кто был на слуху, «в моде» – остался в своем времени. Так в девяностые годы вышел на первый план Александр Кушнер, вечно пребывавший в тени то московских шестидесятников, то Бродского. Трудно перечитывать сегодня тогдашнего Аксенова (включая даже почти гениальный «Ожог» – а уж от «Острова Крым» и вовсе ничего не осталось). Зато первоклассные писатели второго ряда, любимые не самой многочисленной, но преданной и подкованной аудиторией,- читаются сегодня, пожалуй, даже лучше, чем тогда: вот почему таким успехом сегодня пользуется и так интенсивно переиздается И.Грекова. Не знаю, многие ли сегодня перечитывают тогдашние вещи Битова,- но Георгий Семенов смотрится очень даже ничего себе. И так далее.

В этом смысле, может быть, именно сейчас пришло время Ильи Авербаха – человека, чьей трагедией всегда был хороший вкус. Именно благодаря ему Авербах навеки остался в тени, в петербургском полупровинциальном статусе, в ряду режиссеров слишком литературных,- хотя мало кто в свое время пропустил «Монолог» и почти все восхищались «Чужими письмами». Пожалуй, «корневой мощи», стихийной силы, гениальной изобретательности в Авербахе действительно нет. «А мы стиху сухому привержены с тобой». Его хороший вкус, пресловутая «интеллигентность» слишком демонстративны, подчас вызывающи; что говорить, перед нами режиссер не без снобизма, не без вызова. Полный отказ от деклараций. Пресловутый «подтекст», деталь, кажущееся отсутствие гражданской позиции – заявленной очень осторожно, с язвительной скрытностью. Авербах настолько соответствует ожиданиям средней советской интеллигенции, врачебно-учительско-мэнээсовской, антониониевской, байдарочно-хемингуэевской, что и в самой полноте совпадения кроется как будто некий вызов. «Интеллигентность» доведена до абсурда. Видно, как режиссер ненавидит свою нишу. Оговоримся: «интеллигентность» в понимании семидесятнических гуру, в советской ценностной парадигме понималась прежде всего как скромность, тактичность, тихость. Тихим и тактичным считали Чехова, пока Михалков с Адабашьяном не вытащили на экран его гротеск и истерику. А то так и слыл бы гением полутонов. В случае Авербаха «полутона», конечно, вещь вынужденная. Всю жизнь мечтая поставить «Белую гвардию» (он умер на пороге осуществления этого главного своего замысла), всю жизнь сравнивая интеллигенцию советскую с дореволюционной и любя свои «те», дореволюционные, дворянские корни (по матери Авербах был русским, из славной дворянской семьи),- он не мог не ненавидеть от всей души навязанную «скромность» и искусственную «тихость», мягкотелость и беспомощность, трусость и приспособленчество. В этом смысле «Чужие письма» – вершинная и наиболее принципиальная его работа – были, конечно, настоящей пощечиной торжествующему быдлу: люди без стержня были Авербаху неинтересны. Его герои – фанатики. Это задано уже в дебютной, достаточно обыкновенной, но очень точной, без единого вкусового провала картине «Степень риска»,- и в «Монологе» подтверждено: Авербаху с самого начала интересен нонконформист, и тема его – бунт интеллигента, загнанного на задворки, в нишу тактичного, тихого, обаятельного труса. Это бунт тихий, но тем более язвительный.

Главная интонация, бесспорная доминанта авербаховских фильмов, делающая их подлинным знаком эпохи,- острая тоска. Это не муратовское ощущение распада и неблагополучия – у Муратовой все-таки больше истерики, есть спасение в гротеске, выход в метафору. Она позволяет себе срываться – и срывается не без артистизма. Авербах – это минимум условности, строгий реализм, выверенный нарратив; распада как раз нет – какое там, всегда наличествует герой-личность, цементирующий среду и не дающий ей окончательно скурвиться. В нем всегда оправдание времени. Но именно тщетность всех усилий и создает в конечном итоге ощущение полной безвыходности, тоски, переходящей в глухое раздражение, чуть ли не в злобу. Отчасти Авербах добивался этого простым приемом, сегодня, однако, встречающимся крайне редко: фабулы его картин всегда размыты, действие погружено в среду, оно ветвится, захватывая в свою орбиту второстепенных, случайных персонажей. Появляются необязательные проходы, проезды, долгие городские пейзажи на средних планах – скажем, в «Андрее Рублеве» в каждом кадре кого-то или пытают, или казнят; у Авербаха в каждом кадре либо погруженный в тоску старик сидит на лавочке, либо юноша в троллейбусе страдает от несчастной любви, и не поймешь еще, что хуже. Страдание растворено в воздухе, оно подчеркивается безмятежным фоном солнечной улицы или идиллией солнечного Финского залива, но все несчастны, все неблагополучны. Особенно явно это сказывается в финале «Фантазий Фарятьева», когда Мать (лучшая, кажется, роль Зинаиды Шарко) читает глупое, унылое, петрушевское какое-то письмо своей родственницы. На наших глазах герой потерпел катастрофический крах, любимая сбежала к другому, с которым тоже наверняка будет несчастна (такое чувство, что она плавно перебежала в «Осенний марафон» и что счастливого соперника должен бы играть Басилашвили, не менее несчастный). Так вот же вам еще в финале письмо, распространяющее безвыходность на все человечество: нигде не хорошо, ничто не ладится, всюду царит жалкая беспомощность… и дождь над всем этим плачет. Дождь под фортепьянную музыку (чаще всего Каравайчук, любимый композитор Авербаха, городской сумасшедший, виртуоз и отшельник) – вот лейтмотив этого кино; стойкие оловянные солдатики в «Монологе» тоже всегда маршируют на фоне дождливого стекла.

2

Интересно, что Ленинград, который, казалось бы, идеально подходил к авербаховскому кинематографу (альтернативная, униженная столица интеллигенции, «город второго плана»), служит местом действия всех его картин, кроме «Фантазий» (где место действия вообще не принципиально – все происходит в интерьерах) и «Чужих писем». Ведь «Чужие письма» – фильм-портрет, история вполне конкретного социального типа, первый выход Зины Бегунковой на большой экран (потрясающий дебют Светланы Смирновой) – и вместе с тем своеобразный

Вы читаете Вместо жизни
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату