руки свои маленькие груди и тянет их к палачу с немым воплем «возьми!». Но беспощадная рука поднимается опять, низкое и властное «нет!», и страшное движение пальца.
И мелодия снова меняется: теперь это громкий крик отчаяния. Зайчик отчаянно бьется всем телом, вы как будто бы слышите его жалобный писк: только бы оторваться от этого взгляда, только бы порвать эту роковую нить между холодным и властным взором и своими мятущимися жалкими глазками, порвать — и в кусты! Ведь лес рядом и там — свобода и жизнь! Но рука поднимается и вдруг хватает за волосы свою жертву! «А-а-а», — слабо всхлипывает зайчик и хор. Движение — и девушка у ног жрицы.
Нет уже удава и зайчика, есть всевластная и жестокая жрица и девушка, которая должна принести жертву богине женственности. Закинув руки назад, женщина хватает нож (ножа нет, но зритель до боли ясно видит его), бросает девушку на спину, наклоняется и…
Вдруг все исчезает. Мгновенно появляется опушка, голые негры, капрал Мулай, рабочие. Вон там лежат котлы, оружие, мешки.
Гай видит вокруг себя испуганные лица вчерашних и завтрашних рабов. Что случилось?
Совершенно бессознательно он вынул из кармана карандаш и бумагу. Зачем? Неизвестно! Его не было здесь, он был далеко, был в мистерии. А руки сами по привычке вынули карандаш и бумагу, это страшное оружие поработителей, — инструменты для составления списков, для проверки суммы налога, для включения свободного человека в документ, который поведет его в армию и на шахты, на мучения, голод, болезни и смерть.
Гай вытер лицо и спрятал карандаш и бумагу. Но все было кончено… Этот трагический танец тоже был счастливым, потому что был свободным выражением самого себя.
Через несколько дней Гай трясся на маленькой машине. К утру он будет на концессии, у границы Большого леса.
«Жизнь всегда многолика, но на этой трагической земле, лишенной полутеней, она только двулика: лицо и изнанка, орел и решка, черное и белое. Каждая культура имеет свои светлые и теневые стороны, и идеализировать африканцев и их самобытную культуру нечего. Мыло и щетка Африке не повредят. Машины — тоже. Но ведь Европа дала ей не мыло и щетку, а пулю и плеть. Захватчики украли у этих людей свободу, здоровье и жизнь. Украли радость! А по какому праву?»
Это было обычное путешествие в дрянной машине по плохой дороге — жаркая и потная тряска под ущербным месяцем в туче москитов и мотыльков. Вначале дорога вилась по низкому берегу реки, подернутому удушливой мглой. Влажность воздуха достигает в таких местах страшной цифры — девяносто восемь процентов. Из темноты доносились хриплые трубные звуки крокодилов и крики людей: это речные хищники вышли на охоту — в темноте они хватают за ноги скот, и поселяне отгоняют их кольями. Потом дорога свернула в лес.
— Куда домой?
— В Бельгию!
— А что мне там делать? Родители мои умерли, брат жив, работает на угольной шахте, забойщиком. Живет неважно, заработки плохие. Безработица держит за горло. Дети растут, а на учебу денег нет. Он уж просит своего сынка устроить сюда куда-нибудь, хоть в полицию, что ли. Дома-то в полицейские не хочется, видите ли, стыдно: ведь мы все эти, как их, социалисты, у нас на полицейских как на собак смотрят, и даже хуже. У нас говорят, что в полиции служить — значит потерять совесть. Так хотят сунуть его сюда, ведь жалко парня, понимаете ли, просто жалко…
— Вы женаты?
— Нет. Я сюда попал солдатом и здесь уже устроился на сверхсрочную. Здесь жениться трудно, на шлюхе не хочется, а порядочная в лес не пойдет…
— А на черта вам нужен лес?
— Мне он не нужен, но, если я откажусь от этого места в лесу, меня выгонят сразу же. В городах работают маменькины сынки, реакционеры, знаете ли… Ведь я — социалист, рабочий.
— Я не интересуюсь политикой, господин сержант. Как же можно жить в такой глуши одному?
— Гм… Вы насчет женщин? Ну, здесь все время подходят этапы рабочих. Я их сам принимаю. Выбрать здесь всегда можно подходящую девку до следующего этапа — не правда ли? Вы на ночь здесь останетесь?
— Я бы не хотел!
— Не успеете обернуться за день.
И долго еще Альберт Эверарт, бывший рабочий и социалист, изливал Гаю свою печаль. Напрасно Гай пытался встать— сержант вяло и длинно плел свою канитель. Этот затворник говорил медленно, с трудом подыскивая слова. После завтрака они перепаковали вещи Гая в двадцать три тюка, обернули их в непромокаемую ткань и приспособили для ношения на голове. И опять Гай не мог не поразиться странностям в поведении этого человека. Он искоса наблюдал за ним и вспоминал описания людей, которых находил в джунглях. Особенно поразила история девушки лет двадцати. Маленьким ребенком она была похищена, надо полагать, сытым зверем и принесена своим детенышам в качестве игрушки. И прижилась в лесу, стала не Маугли и не Тарзаном, а жалким уродом, физически не приспособленным не только к человеческой, но и к звериной жизни. Подражая животным, девушка бегала на четвереньках, однако очень неловко и медленно: мышцы и кости ног у нее были слишком слабыми. Плохо обстояло дело и с едой: рвать мясо она могла с трудом, обнаружилась присущая человеку слабость зубов. Недостаточным для самообороны и добывания пищи были зрение и слух. Но слабее всех органов оказался мозг: лишенный богатого наследства животных инстинктов и не получив воспитания в человеческой среде, мозг девушки не развился. Она была необратимо изуродована лесом и вскоре погибла в больнице. Теперь Гай наблюдал за господином Эверартом. Было бы трудно сосчитать, сколько за это время сержант роздал оплеух и пинков: он сыпал их «детям» направо и налево, но Гай ни разу не заметил ни озлобления, ни горячности — тут был надломленный и подавленный, лучше сказать, заторможенный характер. Он имел привычку неожиданно подставлять идущему негру ногу или толкать.
— Нужно пошутить иногда, — бесцветно улыбнулся он, когда упал десятый человек и Гай выразил неудовольствие, — в такой глуши без шутки пропадешь. Я со своими детьми люблю пошутить, только этим и держусь. — Но ведь здесь есть еще европейцы?!
— Два. Еврей и немец или швед, не знаю. Врач, на положении фельдшера, и немец-учетчик. Нехорошие люди.
Инструменты Гай протирал и упаковывал сам. Возился с ними долго. Господин Эверарт успел уснуть, сгорбившись на стуле и уронив руки и голову на стол.
Вечером Гай навестил доктора Трахтенберга.
— Доктор, — начал Гай, — я должен набрать двадцать три носильщика и довести их до лагеря геологов в Большом лесу.
— Привет, мсье! Я чувствую, что мы будем приятелями, я это вижу!
Доктор сидел совершенно голый на глинобитном полу. Это был необычно жизнерадостный и толстый человек, обросший сивыми волосами с головы до пят. Комната была пустая и выглядела бы нежилой, если бы не вбитый в стену огромный ржавый гвоздь, на котором болтались грязные штаны, куртка и шлем хозяина.
— По поручению администрации в Леопольдвиле я набираю носильщиков для экспедиции в лес и прошу вас осмотреть всех отобранных. Обратите особое внимание на…
— Пустяки и проза жизни, мой милый! Вы видели — за дверью валяется сумка скорой помощи? С красным крестом?
— Не обратил внимания.
Напрасно: в ней фляга с чистейшим медицинским спиртом. Глотните, господин репортер! Прошу вас, отпейте один глоток.
Гай подумал, что доктор пьян, но вгляделся повнимательнее и увидел, что он трезв, просто из него буйно перло наружу здоровье и довольство жизнью.
Ни ожерелья, ни ткани, ни деньги — ничто не помогло. Негры стояли сплошной толпой и молчали, опустив головы и глядя в землю.
— Это вам урок, господин ван Эгмонд. Этакие скоты. Процветание колонии, успехи науки для них пустые звуки. Заметили, когда я сказал, что сам господин губернатор желает успеха экспедиции, то ни одно