Свадебная фотография Марианне и Брура, на которой Марианне очень похожа на свою дочь. Брур обнимает ее с видом собственника. Фотографии Ани в Ауле под «Солнцем» Мунка, когда она выиграла Конкурс молодых пианистов. Аня среди елей в их саду. Аня, Аня, Аня, Марианне и Брур.
С тяжелым сердцем я сажусь к роялю с приветливо поднятой крышкой и робко пробую сыграть прелюдию до мажор из первого тома «Хорошо темперированного клавира». Это беспристрастно покажет мою технику. Звуки должны нанизываться, как бусины на нитку, с совершенно одинаковой силой. Я слышу, что у меня это не получается. Тогда я играю то же самое произведение медленно, беру ноты одну за другой, как плотник, прибивающий опалубку. Уже лучше. Отека на пальцах больше нет. Царапин тоже. Но прелюдия до мажор написана для правой руки. Надо проверить еще и левую руку. «Революционный этюд» Шопена. Уже после нескольких тактов я замечаю, что четвертый палец как будто онемел. Верный признак того, что я слишком мало занимался. Держать нужный темп я тоже не могу. Рука словно оцепенела. Если бы такое случилось в воде, я бы уже утонул. Я беспомощно сижу за роялем и жду, когда рука отдохнет. Наверное, так же в свое время сидела и Аня. Хотя она, безусловно, никогда не позволяла себе дойти до такого состояния, как я. И она, безусловно, никогда не доводила своих отношений с Сельмой Люнге до того, до чего их довел я.
Через девять месяцев я должен дебютировать. Время поджимает. Через девять месяцев я, по всей вероятности, буду сидеть перед этим прекрасным «Стейнвеем», модель А, обладающим особой глубиной и неповторимым звуком, в том числе и благодаря неукоснительной заботе о нем Брура Скууга, и в последний раз играть Бетховена, опус 110 перед тем, как выйду на сцену в Ауле. Сам Виллиам Нильсен все эти годы настраивал этот инструмент, он же настраивает и рояль в Ауле, и рояль на Норвежском радио. В то время как его коллега Трюгве Якобсен из «Грёндала & Сына» заботился об их технической исправности. Рояль подчинился властным рукам настройщика. Он не расстроен, хотя последний раз его настраивали уже давно. Я могу играть на нем седьмую или восьмую сонату Прокофьева в полную силу, и инструмент это выдержит. Но у меня еще нет этой силы. Именно ее я должен вернуть себе медленными и тяжелыми туше. «Революционный этюд» превратился в детскую игру «Колышки и молоток» для продвинутых учеников, в долбежку, и я методично «вбиваю колышки в доску». Музыке здесь уже нет места. Это вообще не музыка. Но я должен пройти через это, должен играть так, чтобы каждое туше обладало максимальной силой, как меня учила Сельма Люнге. И думаю, что если я все это выдержу, я посвящу свой дебютный концерт Ане, да, это будет концерт памяти великой талантливой пианистки, которая по непонятным причинам завяла, перестала есть, чудовищно похудела и, очевидно, исключительно из-за малокровия сорвалась во время исполнения концерта соль мажор Равеля с Филармоническим оркестром — концерта, который должен был стать ее триумфом.
Охваченный сентиментальностью, однако не теряя при этом сосредоточенности, я час за часом сижу за Аниным роялем и занимаюсь, медленно достигая прежнего уровня. Иногда я уже не в силах выносить этот стук, и тогда я виляю в сторону и играю прелюдию Дебюсси или «Лунный свет», который не могу забыть, потому что прошлое еще так близко. Я играю также и первую часть программы, составленной для меня Сельмой Люнге. Хочу овладеть ею как можно быстрее и забыть о ней уже до июня, чтобы не слишком устать от музыки. Потом играю Бетховена, опус но. Эта соната в целом прозрачна, но протяженные линии в конце, в фугах, меня пугают. Уже с самого начала здесь требуется выражение внутренней сердечности, с чем не могли справиться куда более опытные пианисты, чем я. Соната должна звучать весомо и исполняться на высшем уровне рефлексии. Здесь важен возраст, думаю я. Такие произведения нельзя исполнять с молодым задором. От этого они будут выглядеть смешно. Они написаны человеком, который оглядывается на что-то в своем прошлом. Он не ждет того, что может случиться в будущем, но горюет о чем-то, что уже случилось, уже миновало, и, учтя это, Сельма Люнге, безусловно, поняла меня лучше, чем я сам себя понимаю. Страшные события, которые произошли весной, и происшествие в море у Килсунда что- то изменили во мне. И, может быть, именно преувеличенно светлое звучание в начале бетховенской сонаты так совпадает с моими воспоминаниями об Ане. Бетховен подошел к пределам своих возможностей. Так же и Аня, в то время как я остался на боковой линии, позволил ей победить меня на конкурсе, потерпел поражение в собственной жизни, постоянно терзаемый искушением погрузиться либо в горе, либо в невыразимую тоску. В мире Бетховена глухой человек, которому перевалило за пятьдесят, воспевает жизнь, воспевает музыку, хотя подспудно и понимает, что ему осталось написать не так уж много, что смерть ждет, отступив всего на шесть лет. Он был глухим уже в течение тринадцати лет. Он хотел покончить с собой. У него никогда не было счастливой связи с женщиной. Ему не суждено было жениться. О, какие же они все грустные, эти истории композиторов, истории их отчасти загубленной жизни, положенной на беспощадный алтарь музыки!
Когда Бетховен писал эту сонату, он выбрал трудную и редко употребляемую тональность ля-бемоль мажор, которую так любили и Шопен, и Моцарт. Тональность менее теплую, чем, к примеру, ре-бемоль мажор. Всякий раз, когда я играю в ля-бемоль мажоре, я почему-то думаю о стекле. Но Бетховен выбрал эту тональность, чтобы выразить
Так что Сельма Люнге, несмотря ни на что, выбрала для меня как раз то, что нужно.
У меня ломит спину, и я гляжу на часы. Три часа пополудни. Ладно, думаю я. Пять часов занятий на первый раз неплохо. Пальцы тоже больше не выдержат после линейки Сельмы Люнге. Я страстно ищу что- нибудь, что дало бы мне передышку от грустных мыслей, которым я предавался во время занятий. Мыслей о загубленной жизни, о прошлом и о настоящем. В этом доме меня не оставляет чувство, что дорога до смерти иногда бывает очень короткой.
Третья симфония Малера
Наконец я отрываюсь от клавишей и подхожу к полке с пластинками. К моей радости, пластинки с минусовками стоят на месте. Это означает, что я могу играть Моцарта, Бетховена и Брамса с оркестром. Партия фортепиано на пластинке отсутствует. А чтобы пианист не сбился с такта, в тех местах, где фортепиано солирует, тикает метроном. В длинных партиях tutti это особенно забавно. Создается впечатление, будто играешь с целым оркестром. Однако на сегодня игры на фортепиано для меня довольно, ни одного концерта для фортепиано с оркестром я не знаю достаточно хорошо, даже концерта до минор Моцарта, который учу вот уже два года. Я нахожу Бернстайна — Третья симфония Малера. Это мне подходит, думаю я, стоя посреди гостиной перед большим окном, смотрящим на долину и на реку. Высокие серьезные ели, как в крематории. Маму, Брура Скууга и Аню кремировали. От них не осталось даже кончика мизинца. Не знаю, лучше ли мысль о том, что они превратились в пепел, мысли о том, что они гниют в земле. Но этот вид из окна, который Брур Скууг выбрал когда-то для своего дома, подходит мне сейчас как нельзя лучше. Я ставлю пластинку и сажусь в одно из кресел «Барселона». Меня мучит совесть, что я позволяю себе такую роскошь среди бела дня, но утешает мысль, что мои пальцы сегодня больше не способны играть.
Третья симфония Малера. Я словно возвращаюсь к знакомым источникам, поднявшись над своим личным. Послеполуденное солнце заглядывает в большое окно. Зелень елей золотится в его лучах. Музыка то взмывает ввысь, то низвергается оттуда. В этой симфонии горизонт все время отступает. Я не знаю более точного описания контрастов жизни, во всяком случае, в ту минуту, в тот период моей жизни. Но мне кажется, что у меня еще есть возможность верить в жизнь, налаживать свою, идти дальше, вопреки всему тяжелому, что я пережил. Усилители McIntosh Брура Скууга и два динамика AR вместе с проигрывателем и адаптером создают иллюзию, которая выдерживает конкуренцию с действительностью. Передо мной играет Нью-Йоркский филармонический оркестр. Бернстайн дирижирует в гостиной Марианне Скууг. Медные духовые воздвигают вертикальные колонны среди этой горизонтальной вспышки, посреди скорби, скрывающейся за переживаниями, жизненного опыта, купленного дорогой ценой, — всего того, что делает Малера Малером. И когда радость, серьезность, примирение и сама жажда жизни достигают своего апогея в